Георг Эберс - Homo sum (Ведь я человек)
Петр горячо любил свое искусство, но не мог противиться приказанию отца, за которым и последовал в оазис, чтобы присматривать за работами на каменоломнях, размерять граниты, предназначаемые для саркофагов и колонн, и наблюдать за их первичной отделкой.
Как у отца, так и у сына был железный характер, и когда юноша увидел себя вынужденным уступить и покинуть мастерскую учителя и свое не оконченное любимое произведение, для того чтобы сделаться ремесленником и торговцем, он дал зарок никогда более не дотрагиваться до глины и до резца.
Он остался верен своему слову и после смерти отца; но влечение к творчеству и любовь к искусству не угасли в нем и перешли на обоих сыновей.
Антоний был художник с высоким дарованием, а если не ошибался учитель Поликарпа и если отеческая любовь не судила пристрастно, то второй сын был на пути к высочайшей степени искусства, доступной только истинным избранникам.
Петр видел его модели для Доброго Пастыря и для львов и считал последних бесподобными по реалистичности изображения, по силе и величественности.
Как горячо должен был желать молодой художник выполнить их в камне и видеть их поставленными на достойном, хотя и не священном месте, отведенном для них. И вот епископ запретил ему эту работу, и бедный юноша, верно, чувствовал то же, что тридцать лет тому назад перечувствовал сам Петр, когда ему было приказано оставить свою первую работу незавершенной. «Неужели епископ был прав?»
Эти и многие подобные вопросы тревожили душу отца, он не мог заснуть, и, как только услышал, что жена встала и пошла к сыну, шаги которого и он слышал над головой, он также встал и последовал за Дорофеей.
Он нашел дверь в мастерскую открытой и, оставаясь незамеченным, сделался свидетелем горячих слов матери и оправданий юноши, произведение которого стояло прямо перед его глазами в полном свете ламп.
Взор отца остановился на модели, точно очарованный.
Он смотрел и не мог насмотреться, и душа его исполнилась тем же трепетом благоговейного восторга, который он почувствовал, когда, еще будучи юношей, увидел в первый раз в Цезареуме произведения великих мастеров древних Афин.
И эта голова была изваяна его сыном!
Глубоко потрясенный, стоял Петр, сжав руки, боясь вздохнуть и глотая слезы, готовые навернуться на глазах.
При этом он слушал с напряженным вниманием, чтобы не пропустить ни слова из уст Поликарпа.
«Так, так только и возникают великие художественные произведения, — сказал он про себя, — и если бы Господь одарил меня так же щедро, как вот этого юношу, поистине, ни отцовской, ни божеской силе не принудить бы меня оставить мою Ариадну недоконченной. Положение тела было, кажется мне, недурно; но голова, лицо… Да, кто может создать произведение, подобное этому, у того святые духи искусства направляют взоры и руки. Тот, кто создал эту голову, тот будет еще в поздние дни прославлен наравне с великими мастерами Афин, и это, да, это, милосердый Боже, это ведь мой родной сын!»
Блаженная радость, какой он не испытал со времени юности, наполнила его сердце, и горячность Дорофеи показалась ему и жалкой, и забавной.
Только когда покорный сын схватился за инструмент, Петр вдруг встал между моделью и женою и сказал ласково:
— Разбить это художественное произведение успеем и завтра. Забудь оригинал, сын мой, после такой удачи в воспроизведении. Я знаю лучший предмет для твоей любви — искусство, которому принадлежит все прекрасное, созданное Всевышним, искусство, которому не может помешать Агапит и ему подобные, всеобъемлющее и цельное искусство!
Поликарп бросился в объятия отца, и строгий старик, едва владея собою, поцеловал юношу в лоб, в глаза и в обе щеки.
ГЛАВА XIV
Около полудня сенатор пришел на женскую половину и еще на пороге спросил жену, сидевшую за ткацким станком:
— Где Поликарп? Я не застал его у Антония, который работает над возведением алтаря, и думал, что найду его здесь.
— Из церкви, — ответила Дорофея, — он пошел на гору. Сходи-ка в мастерскую, Марфана, и посмотри, не вернулся ли твой брат.
Дочь немедленно и охотно исполнила это приказание, потому что Поликарп был ее любимым братом и казался ей красивее и лучше всех мужчин.
Когда супруги остались наедине, Петр сказал, искренно и добродушно протягивая руку жене:
— Ну, матушка, не сердись!
Дорофея призадумалась на минуту и взглянула на него, спрашивая:
— Что же, гордость твоя, наконец, позволяет тебе отнестись ко мне справедливо?
Это был упрек, но далеко не строгий, иначе на губах ее не явилось бы такой приветливой черты, точно она хотела сказать: «Да ты ведь и не можешь долго сердиться на меня, и хорошо, что теперь все стало опять так, как должно быть».
На самом деле, однако, было совсем не то; после встречи в мастерской сына муж и жена как будто стали чужими друг другу.
В спальне, на пути в церковь и за завтраком они говорили только о самых необходимых вещах и не больше, чем было нужно, чтобы скрыть свой разлад от слуг и детей.
Между ними доселе существовало, как нечто само собою разумеющееся, взаимное соглашение, никогда не выражавшееся на словах, но едва ли когда-либо нарушенное, не противоречить друг другу ни в похвале, ни в порицании, когда дело касалось детей.
А в эту ночь!
После ее строгого приговора муж горячо обнял виноватого. Она не могла припомнить ни одного случая, в котором сама отнеслась бы так строго, а муж так мягко и нежно к одному из сыновей, и все-таки она настолько пересилила себя, что в присутствии Поликарпа не возразила его отцу ни слова и молча вышла вместе с мужем из мастерской.
«Когда окажемся наедине в спальне, — подумала она, — я объясню ему как следует его неправоту и потребую объяснений». Но она не исполнила своего намерения, чувствуя, что с мужем происходило нечто такое, чего она не могла понять; недаром же после всего случившегося, когда он с лампой в руке сходил по узкой лестнице, его строгие глаза сияли так кротко и приветливо, его губы улыбались так счастливо!
Часто он говаривал, что она умеет читать в его душе как в открытой книге, но она не скрывала от себя, что есть, однако, в этой книге страницы, смысла которых она не могла постичь.
И странно!
Всегда она встречала такие непонятные для нее движения его души, когда дело касалось идолов и языческих храмов, и всяких планов и произведений их сыновей.
Петр был же ведь тоже благочестивый сын благочестивого христианина; но дед его был грек и язычник, и, верно, от него-то и осталось что-то такое в крови Петра, что страшило ее, чего она никак не могла согласовать с наставлениями Агапита и чему она, однако, не осмеливалась противиться, потому что несловоохотливый муж никогда не говорил так весело и с таким самозабвением, как именно в тех случаях, когда представлялась возможность беседовать об этих предметах с сыновьями и друзьями их, которые иногда посещали оазис.
Не могло же быть греховным то, от чего вот и теперь опять, именно в эту минуту, лицо ее мужа так помолодело и преобразилось.
«Ну да, они мужчины, — сказала она про себя, — и в некоторых отношениях понимают больше, чем мы, женщины. У старика, право, такой вид, как в день свадьбы! Поликарп — вылитый отец, говорят все. А ведь вот стоит теперь только взглянуть на старика да припомнить лицо мальчика, с каким он давеча объяснял мне, почему не мог воздержаться, чтобы не изобразить Сирону, то надо признаться, что такого сходства я еще в жизнь свою не видала».
Петр пожелал ей ласково спокойной ночи и погасил лампу.
Она охотно сказала бы ему задушевное слово, потому что его веселый вид растрогал и обрадовал ее; но это было бы уже слишком после того, что он сделал с нею на глазах сына в мастерской.
В прежние годы случалось нередко, что они в случае какого-нибудь неудовольствия или ссоры ложились спать, не примирившись друг с другом; но чем старше они становились, тем реже это случалось, и давно уже полное согласие их супружеской жизни не омрачалось ни малейшей тенью.
Когда они три года назад, после свадьбы старшего сына, стояли вместе у окна и глядели на звездное небо, Петр подошел к ней поближе и сказал:
— Как эти небесные странники идут тихо и мирно каждый своим путем, никогда не встречаясь и не сталкиваясь друг с другом! Часто, возвращаясь наедине домой с каменоломен при их приветливом свете, я предавался в ночной тиши разным мыслям. Некогда, может быть, все эти звезды носились в диком беспорядке. Одна пересекала путь другой, и многие, может быть, сталкивались и разбивались вдребезги. Но вот Господь создал человека, и любовь водворилась в мире, и небо и земля наполнились ею; звездам же Всевышний повелел светить для нас ночью. А вот они начали искать себе определенные пути, сталкивались все реже и реже, пока наконец и мельчайшая и быстрейшая из них не узнала в точности свой путь и свой час, и пока в бесчисленном сонме небесных светил не водворилось полное согласие. Любовь и общая цель совершили это чудо, ибо кто любит другого, тот не станет ему вредить, и кому надлежит совершать какое-нибудь дело при помощи другого, тот не станет ему мешать и его задерживать. Мы с тобою давно уже нашли для себя истинные пути, и любовь, а в особенности общая обязанность освещать чистым светом путь детей, никогда не даст нам столкнуться.