Сергей Андреев-Кривич - Может собственных платонов...
— А ежели, Иван Васильевич, повыше про такие ваши дела узнают?
— Да не так уж и удивятся.
— Может, и верно. Пойду-ка я восвояси.
Милюков удержал Михайлу:
— Ты постой, постой-ка. Ловок. Скажи свое дело. Посмотрим, не много ли запрашиваешь.
«В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не руками намахаться, а верх взять», — вспомнились Михайле слова Сабельникова. Припомнился ему и ответ Шубного: «Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми».
— Когда шел сюда, Иван Васильевич, не знал, как к делу приступиться. Ну, ежели какую тайну хотите сохранить…
— Не велика тайна-то.
— Сам знаю. Да и дело мое невелико тоже.
— Ну, рассказывай.
Когда Михайло был уже далеко от воеводской канцелярии, он вынул паспорт, чтобы еще раз посмотреть на него. Паспорт был выдан «города Холмогор церкви Введения пресвятыя богородицы попа Василия Дорофеева сыну Михайле».
Глава 23. ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ
Густая и медленная лавина снега падала на Куростров, когда в вечерней тишине возвращался Михайло домой.
Глухо стучат копыта. Легкой рысцой бежит хорошо знающая дорогу баневская крепкая лошадка. Устроившись в углу саней, Михайло плотно укутался в тулуп. Ночью все решится. Когда все уснут, погаснут огни в окнах, он выйдет из дому, в последний раз пройдет по деревенской улице, спустится к реке и пойдет к дороге, которая через Вологду легла на Москву.
Михайло потрогал спрятанные под полушубком паспорт и письмо. Из воеводской канцелярии он заехал к Каргопольскому попрощаться и взять обещанное письмо к Постникову в Москву.
По склону Палишинской горы Михайло доехал до Ильинской деревни. По косогору лошадь дошла к сельскому кладбищу.
Неогороженное кладбище стояло занесенное снегом. Голые кусты ивняка разбросались меж могил.
Привязав лошадь у въезда на кладбище, Михайло по высокому рыхлому снегу прошел между крестами к тому месту, где залег пустырек у могилы матери. В еловых ветвях перекликнулись почуявшие человека галки. Несколько потревоженных птиц снялись с мест и в темноте, сбивая с ветвей снег, перелетели подальше.
Вот большой деревянный крест…
Михайло сел у могилы. Вспомнилось ему детство, мать, а потом похороны. Грубее и проще стал вокруг него мир после смерти матери. Часто обращался он мыслью к тому, что говорила когда-то мать, передавая сыну накопленную день за днем трудную жизненную науку и правду.
…Чуть поскрипывают полозья саней. Недалеко уже баневский дом.
«…А от отца иначе, — думалось Михайле. — Жила бы мать, по-другому случилось. Мать легче угадала бы. А отец в сердце не почуял моей правоты и правды. И не потому, что сердце в нем недоброе, нет. Просто свое глаза ему застит. Не понимает отец того, что не на своем деле, на его дороге, не в силе окажусь. Отец-то крепок в своем стремлении: какой хотел, такой жизнь ему и вышла».
— Когда же в путь? — спросил Михайлу Банев, отдавая ему паспорт.
— Этой ночью. Как все дома и на деревне спать полягут. До утра далеко уж успею уйти.
— Так. Правильно. Нечего медлить. Каргопольскому паспорт показывал?
— Да. — Что он сказал?
— Сказал, что хороший сын у холмогорского попа Василия Дорофеева…
— Будто неплох, совсем неплох. И Постникову, стало быть, Карго-польский о крестьянстве уже не писал?
— Больше уж не к чему.
— Дело.
Когда хлопнула за Михайлой дверь, Банев долго ходил по скрипевшим половицам, смотрел в волоковое окошко[88], садился к столу, опять вставал. На душе у него было тревожно.
Михайло вырос у него на глазах. Мальчиком, совсем еще ребенком, он бывал первым среди деревенских ребятишек. Кто мог ловчее взлезть на высокую ель? Смелее сесть на невыезженную лошадь? Ночью пойти через поле, когда встают с лежек волчьи стаи? А позже, когда стал учиться, кто был понятливее его, смышленее? Кто лучше мог постоять за себя? Кто выдался всем: и умом и смелостью?
И давно уж Баневу казалось: не по нему здешняя жизнь. Что ж, пусть идет, счастья-доли ищет. Мир велик.
Банев открыл книгу, засветил свечу, стал читать. Но чтение не шло.
«Ненастоящая для Михайлы эта жизнь, ненастоящая… — думал Банев. — Да. А что такое настоящая жизнь? Жизнь бывает счастливая и несчастливая. И в этом многие разбираются. А что такое настоящая жизнь — это, видно, узнать не так уж легко. Пусть по большой мере Михайло это и изведает».
Банев так задумался, что не услышал, как скрипнула отворенная дверь. Холодный воздух пахнул из сеней, пламя свечи дрогнуло. Банев поднял глаза. На пороге стоял Василий Дорофеевич Ломоносов.
Глава 24. ВСЕ РЕШИЛОСЬ
Не раздеваясь, а только сняв шапку, Василий Ломоносов сел на скамью подле двери.
— Ты здесь, Василий? Будто в Архангельск собирался.
— Да вот опять сюда завернул. Поначалу, перед Архангельском, нужда мне была заехать в Матигоры. В обратную сторону, то есть. А потом, едучи через Холмогоры, решил домой все же завернуть. Тебя повидать. Потолковать.
«Знает ли уже обо всем Василий? Пока глазом не сморгнет… Поглядим…»
И Банев выговорил спокойно:
— Что ж, потолкуем.
Василий Дорофеевич развязал кушак, стягивавший овчинную шубу.
— Жена-то тебе передала?
— Как не передать.
— Точно ли передала? Понял, о чем я просил?
— Понял…
— Ну, тогда все хорошо. А то поспешил я утром, тебя не дождался. А потом и тревога взяла: вдруг да неточно тебе скажут? Вот и решил я вернуться. Самому сказать. Да и метель подходит. Заночую дома, а завтра, как рассветет, в путь.
Ничего еще не знает…
Василий Дорофеевич поднялся.
— Погоди, Василий… Охолодал, чайку попей.
— И-то. Попить чайку. Морозище-то! Ух!
Василий Дорофеевич снял шубу и сел к столу.
Пока жена готовила чай, Банев, достав бумагу и взяв перо, что-то стал писать.
— Что это ты пишешь? — спросил Василий Ломоносов.
— Да тут дело важное. Вот и пишу.
Василий Дорофеевич поглядел на написанное. Вздохнув, он сказал:
— Не понимаю. Полезное дело грамота.
— И впрямь. Полезное.
Кончив писать, Банев вышел в другую комнату, разбудил уже спавшего сынишку и тихо сказал ему, чтобы бежал со всех ног в дом Ломоносовых и передал бы Михайле записку. Да чтобы никто не видел…
Получив записку, Михайло схватил котомку, уложил в нее книги, на ходу уже надел шубу, нахлобучил шапку и вышел из дому.
Начиналась сильная метель, и из темноты накатывали холодные клубы снега.
К дому Фомы Афанасьевича Шубного, стоявшему на отшибе, далеко от ломоносовского, Михайло прошел околицей по еле протоптанным кое-где тропкам, местами по глубокому снегу.
— Дядя Фома! Ухожу!
Михайло снял шапку. От быстрой ходьбы на лбу у него выступила испарина. Скинув полушубок, он рукавом рубахи отер пот.
— Ухожу, дядя Фома!
— Ну, в путь.
— Дядя Фома, вот что тебе сказать надо. Через неделю пойдет на Москву рыбный обоз, в котором будет и Христофоров Михаил Александрович, что до Москвы меня довезти обещал. Так передай ему, что в Антониево-Сийском монастыре[89] дожидаться буду… Фу! Немного вздохнуть!
И Михайло снова вытер пот.
— Все передам. Что ты так разгорячился?
— Отец нежданно вернулся.
— Что?
— Вернулся. Банев его у себя задержал. А тем временем я из дому ушел.
— Вон как, вон как.
— С отцом-то никак встречаться не следовало.
— Еще бы!
— Ну, теперь-то уж все. Из дому ушел. Малость вздохну у тебя, дядя Фома, а потом в путь.
— Ох, беглец, беглец! Считаться нам всем с Василием Дорофеевичем. Ох, считаться! Пашпорт-то выправил?
— Да.
— Покажь.
Михайло вынул из-за пазухи тщательно увернутый в тряпицу паспорт. Подойдя к огню, Шубный прочитал, что в нем написано. Он усмехнулся.
— Кто того добился?
— Случаем вышло.
И он рассказал, как все произошло.
Шубный отошел от огня и передал паспорт Михайле.
— Стало быть, в путь. Денег-то, когда тебя собирали, сколько набежало?
— Три рубля и еще немного.
— А кроме того, у тебя что есть?
— Самая малость.
— Небогато идешь. В дороге чем пособи, деньги береги, в Москве ох как нужны будут! Три рубля… Так…
Фома Шубный открыл запертый на замок сундучок, порылся в нем.
— Вот к твоему богатству еще три рубля.
И он передал Михайле деньги.
— В этом ли, как на Москву придешь, ученым людям показываться будешь? — кивнул Шубный на Михайлину холщовую рубаху.
— Больше ничего и не взял. Торопился.
Шубный снял с гвоздя китаечное полукафтанье[90]:
— На-ко.
— Спасибо! — Михайло стал укладывать полукафтанье в мешок.