Всеволод Иванов - Черные люди
— Бивали, бивали! Не раз! — гремело со всех сторон. — За это самое и нас бивали… Младень царь-от, а уж лют. Молчит, а сам бояр держится.
— Зашумит Москва — откроет царь глаза-то!
— А може, царь и не хочет их открывать вовсе? — скривился чертом Скорая Запись. — Откроешь, а что увидишь? Докука! А царь за боярами как у Христа за пазухой! Сидит Алеша на Верху, с молодой царицей тешится либо медведей во Всехсвятском травит. А вот весна пришла — соколами в Коломенском ловит ветра в поле! Или на богомолье вот теперь пошел. Войну замышляет. А бояре тем временем все обладят. И деньги соберут, и войско, сами себя не обидят. Али царя распотешат, наговорят разные мечтанья: «Ты, государь, превыше солнца! Кто больше тебя? Единый бог!» Ну, они, очи-то, и не хотят открываться.
— А што-о? — несется из угла — там монах в черном полукафтанье, в кожаном рубчатом поясе сидит, сгорбившись над ковшом так, что длинные прямые патлы свесились к столу. — Грабя-ат! И с вас и с нас, со святых монастырей, берут! А как? У них, у дьяволов, в приказах столы как устроены, видал? А я видал! Эй, малый! Тащи ковшик с табаком! Покрепше!
Кто-то говорит, а кто — не видно; сидит тот прямо против окошка, чернела только против солнца голова, трясется борода. И говорит этот тихо, печально, словно осенняя муха жужжит:
— И стоят они, бедные наши кузнецы, на правеже, смотреть — так, право, сама слеза бьет. Ровно в аду!
— Нет, ты слушай, — опять вырвался голос монаха. — Столы-то как умно прилажены. Я пришел к подьячему, к Федьке, к Лызлову, спрашиваю: «Так и так… Сколько платить?» — «А платить, говорит, по твоему уму. А допрежь всего садись!» Я сел, у меня против живота из-под стола ящик, и слышу — толкает, толкает. Это у него, Федьки-то, ящик под столом насквозь продернут, это он, собака, толкает — клади-де деньги! Я сунул, смотрю — ящика нет, ушел на тую сторону. Федька вытянул, глянул. «Ма-ало!» И опять меня той ящик толканул… Чуть я с лавки не слетел. Вот чего делают, ха-ха-ха! Ей-бо! Народ-то для подьячих — ну как малина на кусте. Сорви — да в рот, да иди с миром. Ей-бо!
— Назар! Назар, все он! — слышится из-за прилавка. — Все он, Чистый!
— Кровопийцы! Грабители!
Хмель бушует в кабаке, горячит, разжигает разум, жмет пудовые кулаки, рвется в криках из-под густых бород, все выкладывается начистоту. Вот только силы нету.
Государев истец Федька Можаев сидит тут же, в сторонке, пришипился над ковшом, еле его видно. Толстый нос над красными губами свис морковкой, серые глазки мышатами шнырят исподлобья, уши вертятся, ловят крики.
Федька Можаев боится. В Земской избе, как его посылали, велели накрепко проведать, где корень разговоров, что как колокол гудят по Москве.
А дьяк Гусенков, понюхав табачку и отряхивая его с однорядки, сказал:
— А не проведаешь — ано быть тебе у царя Константина да у матери Елены.
Известно — в Константино-Еленинской башне Кремля пытка, и помнит об этом Федюшка, забыть то не может, а понять, откуда идет смута, тоже не может.
«Беда, и только. Пойду дальше!» — думает Федюшка.
Встал, перекрестился, заплатил копейку за ковш, вышел из кабака — голова кружится, а ему вслед, слышно, хохочут: знают, черти, кто ушел! А солнце уж над Серпуховскими воротами, скоро вечер, а он ничего не вызнал! Ой, беда! Как в приказ ворочаться?
Шумно и в избе у Москворецких ворот, у Кирилы Васильевича, но шумно по-другому. Тут сильнее шумят, хоть и тише. После возвращения Тихона с Низу собрались к Босому искать правды верные дружки из московских гостей, из ремесленных, из торговых людей. Закатом залита горница, пахнет из садика сиренью, на длинном столе под вологодской скатертью в оловянной братине пиво, кубки оловянные же, деревянные ковши.
Пришел в дом Босого и дьяк Зайцев. Вошел, сперва было захлопнул калитку, потом снова приоткрыл, осмотрел в щелку улицу и тогда только поднялся по лестнице на крыльцо. Тут сидел свояк Псурцева, Василий Иванов, хамовный мастер, что был утром выкуплен с правежа, теперь помывшийся в бане, приодевшийся, и помаргивал подбитым глазом. На него смотрел, дивясь его рассказу, Тихон.
«И до чего же, господи, терпеливы да могутны московские люди! — думал Тихон. — Сколько ни били Иванова в Земской избе у Плещеева, не выдал Иванов, что не раз бывал от своих ремесленников для совету в доме Босого! Не выдал и того, что бывали тут и другие люди гостиной и черной сотни».
У притолоки, привалившись к косяку, стояла Настёнка в розовом своем сарафанчике, почесывала одну босую ножку другой, — ждала, не потребуется ли чего.
— Православные! — говорил Пахомов негромко. — Сами видите, что деется! Беда! Разоренье опять!
— Как бы только одно — мир бы был, сами страну уладим, все сделаем, что нужно, — заметил Псурцев.
— Грозные владыки больше нам ни к чему! — выговорил Кирила Васильич, и по голосу слышно было, что он улыбается. — Порядку не будет! Оно хуже! Эй, Настёнка, вздуй-ка огонька! Темно!
Настёнка мигом внесла две сальные свечки, свет полыхнул по лицам, по стенам уселись черные тени.
Пахомов говорил медленно и сосредоточенно.
— Дело не в попе, дело в приходе. Дело не в царе, в народе все дело, — говорил он. — Привычны мы, чтобы у нас спина от работы трещала. А теперь не то! Москва стоном стонет, Назар Чистый опять да Плещеев деньги с душой вместе вышибают. Бояре хоромы бросились себе строить. Заменить бы надо бояр!
— Кем же это? — встречно шатнулся Кирила Васильич.
— А вот кем. Теперь к царю ближе всех архимандрит Новоспасский Никон. Он за народ душой, каждый, почитай, день у царя милости испрашивает. Ему и править, да и другим с ним благочестивым отцам.
Кирила Васильич засмеялся.
— Неправо говоришь, Семен Исакыч, — отозвался он. — Что ж, ставить, что ли, нам заместо бояр архиереев? Покамест поп в смирной одеже, он народ учит, а дай ему на плечи по всяко время парчу да шапку золотую — он тот же боярин будет. Ого! С ним тоже не сладишь. Кто кормит, тот пусть и правит. Как в артели! Нету хозяев, и все равны, коли добрые рабочие.
Никто их не выбирал, не указывал этим людям собираться сюда потаенно, говорить шепотом, — собрала сюда их тревога за свою страну, за народ. Молча всю жизнь трудились они не покладая рук, как по всей земле трудились миллионы.
Собравшиеся были люди торговые, и они были отлично осведомлены о том, что творится в стране, все понимали. Видели, что молодой царь мечтателен, что Морозов крепко забрал царя в руки — недаром он своих противников угнал кого куда. Князя Одоевского Никиту Федорыча послал воеводой Большого полка, что стоял в Белгороде да в Ливнах, для обороны против немирного Крыма. Дядьев царя — Стрешневых-бояр— посадил по глухим воеводствам. Василия Петровича Шереметьева — в Казань. Под Морозовым народ мучится, Плещеев дерет и скоблит кожу с правого и виновного, высасывает мозг из костей, всех с Земского двора выпускает нищими. Денег в казну набрал Морозов столько, сколько и при царе Иване не бывало.
Пошто ж такие деньги? На войну? Война народу одно разоренье — все знают!
Собравшиеся здесь люди, московские гости, не только торговали. Они как земские люди сами были целовальниками, деятельными помощниками московских приказов, исполнителями их поручений: собирали пошлины, налоги, сидели в Таможне, искали, добывали, плавили разные руды, варили соль, правили медными, железными, оружейными заводами, били деньги, курили вино. Точно они знали, сколько денег собиралось, — сколько шло в казну, сколько в боярскую мошну, видели, как казной ведали бояре, думавшие прежде всего о собственном обогащении.
Народ же московский уж был далеко не тот, каким он был при Иване Грозном, который. свой род чванно вел от Пруса, брата Римского Августа, и гордился тем, что он не русского корня. Народ-то помнил, как недавно еще люди всей земли, очищая свою страну от чужих захватчиков, от панов, тунеядцев, самозванцев, выгнали грабителей, посадили на Москве царя, добились в своей земле мира и возможности народного труда. Простым людям, что совещались. теперь во дворе у Босого, приходилось говорить такие слова, за которые им грозила пытка в башне у Константина и Елены, рос гнев против корыстных бояр.
Недаром Тихон слышал уже тогда, на Волге, новые слова, что говорил деревенский поп. Надо, надо говорить так же смело, как тот поп говорил тогда боярину. Пусть боярин и бросил попа в Волгу.
— Православные! Товарищи! — заговорил, медленно вставая и крестясь, Кирила Васильич. — Дума моя такая — нужно челом царю бить на злодеев! Пусть будет его царская воля!
— А Плещеев на цепь нас не посадит? — пробурчал, качнувшись, Стерлядкин.
— А народ на что? — повернулся к нему Кирила Васильич. — Всех на цепь не посадишь! Мир — сила…
— Конешно, опасно, — потом продолжал он, погладив бороду. — Ежели народ встанет, так он сослепу немало дров наломает, да бояре его изобьют. И все. Надо нам знать, чего просим. Надо путь дать народу, чтобы он шел зряче. Все вместе, одной волной! Пишется пером, да не вырубишь топором! Напишем же, братья-товарищи, челобитную. Все как есть. Государь-то от Троице-Сергия будет в обрат ехать, Москва будет его встречать — мы и подадим бумагу! Двинем народ!