Хилари Мантел - Внесите тела
– Загадочный англичанин, – произнес Карл Хайнц.
– Мне тоже как-то помогли незнакомцы – ангелы в человеческом обличье, – ответил он.
Шлюз охраняли стражники, поставленные не купцами, а городом: венецианцы бдительно следили за тем, что происходит в иностранных подворьях. Пришлось заплатить еще и стражникам. Старик уже немного проспался и, когда его вытаскивали из лодки, размахивал руками и что-то говорил, возможно, на португальском. Под портиком Карл спросил:
– Томас, ты видел наши фрески? Эй, стражник, ты посветишь нам факелом или за это надо платить отдельно?
Факел озаряет стену и на ней что-то алое, струящееся: то ли край шелкового платья, то ли лужу крови. Затем тонкий бледный полумесяц, узенький белый серп. Выхватывает из тьмы женское лицо, контуры щек обведены золотом. Это богиня.
– Подними еще чуть выше, – просит он стражника.
На спутанных, развеваемых ветром волосах богини – золотая корона. Позади – звезды и планеты.
– Кого вы наняли это написать?
Карл Хайнц отвечает:
– Для нас работает Джорджоне, его друг Тициан расписывает Риальто, им платит Сенат. Но комиссионные с нас сдерут такие, что не дай Боже! Нравится она тебе?
Свет факела дрожит, опускается, оставляя на белой коже богини заплатки темноты. Стражник говорит:
– Сколько мне еще стоять тут для вашего удовольствия, в собачий мороз?
Это преувеличение, чтобы выманить побольше денег, однако с моря и впрямь дует холодный ветер, а на мосты и улицы вползает промозглый туман.
Луна упавшим камнем дробится в воде канала. Дорогая шлюха семенит по мостовой на высоких копинах[9], поддерживаемая слугами под локотки, ее смех звенит в ночном воздухе, желтый шарф змеится с белой шеи в туман. Он, Томас-Томмазо, наблюдает за ней. В следующий миг она исчезает: где-то для нее открыли дверь и тут же закрыли. Как и женщина на фреске, куртизанка растаяла во мгле. Площадь вновь пуста; они с Карлом Хайнцем простились несколько минут назад, и сейчас он один: темный силуэт у кирпичной стены, фрагмент, выхваченный из мрака. Если мне потребуется исчезнуть, сказал он себе тогда, лучше всего сделать это в Венеции.
Однако это было давным-давно, в чужой стране. А сейчас к нему заявился Рейф Сэдлер, и надо возвращаться в Гринвич, в сырое утро, к накрапывающему дождю. Где теперь Карл Хайнц? Умер, наверное. С той самой ночи он все собирался заказать себе такую же богиню, да как-то все время был занят другим – делал состояние, писал законы.
– Рейф?
Рейф стоит в дверях и не говорит. Он поднимает глаза, видит лицо юноши и роняет перо. Чернила брызжут на бумагу. Через мгновение он уже стоит, кутаясь в меховой плащ, как будто хочет отгородиться от неведомой еще беды. Спрашивает: «Грегори?»
Рейф мотает головой.
Грегори не пострадал. Он даже не выехал на арену.
Турнир прервали.
Генрих, говорит Рейф. Генрих мертв.
А, говорит он.
Сыплет на чернильные кляксы песок из костяной коробочки. Спрашивает: небось вся арена в крови?
У него всегда под рукой турецкий кинжал, давнишний подарок, в ножнах с гравированными подсолнухами. Диковинная игрушка, украшение, думал он до сего дня. Сейчас прячет кинжал под одеждой.
Позже он вспомнит, как трудно было пройти в дверь, повернуться к турнирной арене. Слабость, накатившая, когда он испугался за Грегори, так и не отпустила до конца. Он говорит себе: «Грегори цел», однако тело словно оглушено, замедленно, как будто он сам получил смертельный удар. Что делать: попытаться взять бразды в свои руки или бежать, скорее, скорее, пока не поздно, пока не закрыли порты… куда? Быть может, в Германию? Есть ли государство, где он сможет укрыться от императора, от Папы, от будущего правителя Англии?
Он никогда не отступал, разве что однажды, в семь лет, но тогда на него надвигался Уолтер. С тех пор: вперед, вперед, en avant! Так что сомнения недолги, но позже он не вспомнит, как дошел до огромного золотого шатра, расшитого английскими гербами, и оказался над телом короля Генриха Восьмого. Рейф говорит, состязания еще не начались, король упражнялся с копьем, и наконечник зацепился за кольцо мишени. Лошадь рухнула на всем скаку, придавив всадника. Сейчас Добрый Норрис на коленях рядом с носилками молится, слезы ручьем. Тускло поблескивают кирасы, лица скрыты за шлемами: стальные челюсти, лягушачьи рты, щелочки глазниц. Кто-то говорит, лошадь оступилась, рядом никого не было, никто не виноват. Он словно слышит перепуганное конское ржание, крики зрителей, оглушительный лязг металла, с которым падают на землю два крупных животных – лошадь и человек; сталь вминается в мясо, копыта – в кость.
– Найдите зеркало, – говорит он, – и поднесите к его губам. Поднесите к ним перышко и гляньте, не шелохнется ли.
Короля вытащили из доспехов, но на нем по-прежнему стеганый турнирный дублет – черный, туго зашнурованный, как будто Генрих в трауре по самому себе. Крови не видно, и он, Кромвель, спрашивает, где рана. Король ударился головой, говорит кто-то, но больше ничего толкового из галдящей и причитающей толпы не вытянуть. Зеркало, перышки – все уже сделано, говорят ему; языки гудят, словно колокольные била, молитвы мешаются с божбой, одно ошалелое лицо (глаза пустые, как речная галька) обращено к другому, и все движутся медленно-медленно, точно сонные мухи. Никто не хочет нести тело во дворец, слишком большая ответственность: увидят, доложат. Ошибка думать, будто после кончины государя его советники кричат: «Да здравствует король!» Часто смерть монарха скрывают несколько дней. И сейчас надо поступить так же. Генрих будто восковой… извлеченное из панциря мягкое человеческое тело выглядит пугающе беззащитным. Лежит на спине, вытянувшись во весь свой огромный рост, на небесно-синем полотнище. Руки по бокам. Нигде ни раны, ни ссадины. Он трогает лицо монарха: еще теплое. Судьба уберегла Генриха от всякой телесной раны или увечья, сохранила как дар богам: они забирают его таким же, каким прислали на землю.
Он открывает рот и орет. О чем вы думаете? Почему король лежит без всякого христианского попечения, будто уже отлучен от церкви? Будь это кто другой, его бы сейчас силились пробудить к жизни: осыпали розовыми лепестками и миртом, тянули за волосы, дергали за уши, жгли бы под носом бумагу, разжимали челюсти, чтобы влить в них святую воду, трубили рядом в рог. Все это необходимо сделать… тут он поднимает глаза и видит, что на него, словно демон, бежит Томас Говард, герцог Норфолкский. Дядя Норфолк: дядя королевы, первый вельможа Англии. «Черт побери, Кромвель!» – рычит Норфолк. Смысл более чем понятен. Черт побери, наконец-то я с вами поквитаюсь. Черт побери, ваши изменнические кишки выпустит палач. Черт побери, еще до заката ваша голова будет торчать на пике.
Возможно. Однако в следующие секунды он, Кромвель, как будто раздается вширь, заполняя все пространство над мертвым телом. Он словно видит сверху, из-под купола палатки, как растет в обхвате и даже становится выше. Теперь он занимает больше места, вдыхает больше воздуха, прочнее стоит на земле. Когда герцог налетает на него, трясясь от макушки до пят, он – крепость на скале, и Томас Говард отскакивает от его стен, моргая, втягивая голову в плечи и бормоча не пойми что не пойми о ком.
– Милорд Норфолк! – ревет он. – Милорд Норфолк, где королева?!
Норфолк дышит с хрипом.
– На трибуне. Я ей сказал. Самолично. Мой долг. Как ее дяди. Бьется в припадке. Карлица пыталась ее поднять. Отпихнула ее ногой. Господи Боже Всемогущий!
Кто сейчас правит от имени младенца в Анниной утробе? Когда Генрих собирался во Францию, то сказал, что назначит Анну регентшей, однако это было год назад. К тому же король так и не уехал, так что мы не знаем, назначил бы или нет. Анна сказала ему, Кремюэлю: «Когда я буду регентшей, берегитесь: или вы будете мне послушны, или отправитесь на плаху». Анна-регентша быстро расправилась бы и с Екатериной, и с Марией. Екатерине теперь ничего не страшно, но Мария здесь и беззащитна. Норфолк падает на колени, шепчет короткую молитву, тут же вскакивает снова.
– Нет, нет, нет. Не баба на сносях. Куда ей править. Не Анна. Я, я, я.
Через толпу проталкивается Грегори. Мальчику хватило ума привести Фицуильяма, казначея.
– Принцесса Мария, – говорит он Фицу. – Как доставить ее сюда? Она нужна как можно быстрее, иначе страна погибнет.
Фицуильям – старинный друг и ровесник Генриха, а главное – человек ясного ума, так что даже сейчас не теряет присутствия духа.
– За ней присматривают люди Болейнов, – говорит Фиц. – Едва ли они ее отпустят.
Да, и я болван, думает он, что не догадался заранее подкупить тюремщиков; я сказал, чтобы Екатерину отпустили с тем, кто предъявит мой перстень, но не позаботился о принцессе. Если Мария попадет в руки к Болейнам, то ей не жить; если к папистам, те провозгласят ее королевой, и тогда не жить мне. Начнется гражданская война.