Владислав Бахревский - Сполошный колокол
Московский отряд был собран, но послали его не во Псков, а на южную границу. Опасались в Москве набега татар.
Часть вторая
Осада
Ждали
Псков готовился к осаде. Гаврила Демидов объявил набор в ополчение.
Ныне все во Пскове были заняты делом. У пообветшалых Петровских ворот поднимали каменную стену, ставя на ней деревянную тарасу — сруб, набитый камнями и землей. Следить за стройкой вызвался Ульян Фадеев. Старался вовсю. Сам бревна таскал, сам камни возил. Да весело, с шутками. Народ в Ульяне души не чаял. Легкий человек.
Заглянули было мужички в винный погреб Собакина, принесли вино на стройку, а Ульян тут как тут.
— Ну нет, — говорит, — какая же от вас, пьяных, работа. Если уж это вино выпить надо, так давайте прибережем его для праздника. Вот как поправим стены да башни да отгоним князя Хованского, тогда и погуляем. Согласны?
— Согласны!
— Все согласны?
— Все!
По рукам ударили — и за дело.
…Чернеца Пахомия и Якова с Болота отправил Гаврила-староста в Печоры. В Печорском монастыре было много пороха и свинца. Монахи там все мастеровитые: латы ковали и копья. Хлебные запасы в монастыре были огромные. Коли станут Печоры за Псков, Хованскому худо придется.
Гаврила-староста разослал по всей Псковской земле верных людей с наказом, чтоб крестьяне хлеб в землю зарывали, а скот гнали в лес. Пусть московские воеводы кормят свои полки чем Бог пошлет.
Грамоты Томила Слепой писал, а печать на те грамоты ставили воеводскую. Под страхом смерти прикладывал к ним руку князь Львов, псковский воевода, а дьяк его от себя приписку писал.
Летели сеи грамотки во все псковские города, и воеводы ослушаться их не смели. Да хоть и ослушаешься, толка никакого. Гдовский воевода Семен Крекшин и рад бы за государя не только постоять, но и смерть принять, да куда там — живота гдовские бунтари воеводу лишить не хотели. Зачем? Пусть живет, добрая душа! Получил Крекшин из Пскова приказ от воеводы Львова присоединиться к мятежу и с радостью ответил, что готов идти против московских бояр, но вот беда: город худ, сидеть в нем в осаде трудно, а хлеба в городе много, и тот хлеб из Гдова, если Пскову нужно, он, Крекшин, готов послать, сколько укажут.
Плакал Семен Крекшин, читая грамоты свои, — ему их показывали, приносили в тюрьму.
Максим Яга по настоянию Гаврилы осмотрел все псковские пушки. Их почистили, принесли к ним ядра и порох, приготовили к бою.
Донат с Прокофием Козой ездили в те дни по монастырям, поднимали братию. Те, что победней, на ком лежала в монастырях вся черная работа, с охотой садились на коня.
Однажды поутру сполошный колокол позвал защитников на стены. К городу, к Варлаамовским воротам, шел большой конный отряд.
Пушкари спешно зарядили пушки, Максим Яга построил в боевой порядок стрельцов. Но воевать не пришлось: слишком беззаботно ехали всадники, и, когда они приблизились на выстрел, псковичи узнали в предводителях конницы Доната и Прошку Козу.
Ворота отворились, и сияющий Донат крикнул Гавриле, который перешел из башни на стену:
— Принимай, староста, воинов!
В отряде было человек сто пеших и две сотни конных. Не малая сила. А тут еще объявил горожанам Гаврила, что города Остров, Изборск и Гдов перешли на сторону Пскова.
Улицы ликовали.
Москва показалась далекой и неопасной. Уже не бояр ругали, а в открытую говорили о том, что Псков-де и самого царя заставит слушать голос всегородних старост. Новгород — трус, сдался Хованскому. Ничего, псковичи Хованского побьют и Трубецкого побьют, коль придет. Тогда хочешь не хочешь государю придется выполнить волю народа. Прищемят псковские воеводы хвост. И дворянству наука.
В тот вечер пришел Гаврила домой. Не может мать на сына век сердиться. Постучался робко. Да, на его счастье, отворила ему Варя. Отворила и обмерла. Ей бы убежать или посторониться хотя бы, так нет — не идут ноги. Стоит, смотрит на него и моргнуть не смеет.
— Добрый тебе вечер, Варвара! — поклонился ей Гаврила.
Тут девушка опомнилась, поклонилась в ответ:
— Добрый вечер, Гаврила Демидов! Заждалась тебя матушка.
А матушка тоже в сени вышла:
— Так уж и заждалась. — А сама поцеловала Гаврилу в лоб и крестом его осенила. — Худой-то! Страшный-то!
— Полноте, матушка! — сорвалось у Вари с губ.
И такая радость от слов этих неудержанных нахлынула на Гаврилу, что и он кинулся головой в прорубь:
— Матушка, благослови!
У матушки глаза на лоб, а Гаврила схватил Варю за руку и опять свое:
— Благослови, матушка!
— Да ты ее-то хотения, висельник ты мой разнесчастный, спросил?
У Вари голова кругом, ноги не держат, коль была бы у Гаврилы рука слабая, упала бы. Да рука у Гаврилы крепкая, и Варе от крепости этой легче стало. И сказала она вдруг, ушам своим не веря:
— Матушка Пелагея, я за твоим сыном и на виселицу пойду!
Сказала, закрыв глаза, а раскрыла — родная мать стоит. Эх, не того зятька ждала Варина мать. Да такие куролесы творились теперь в жизни, что покорна была купчиха судьбе, противиться не посмела.
Бросились старые женщины в объятия друг другу и давай рыдать. Весь дом сбежался на слезы эти.
Одна Агриппина была спокойна.
— Варя-то замуж выйдет, тесно будет в доме, — сказала. — Нам бы, Гаврила Демидов, в дом нашей тетушки вернуться.
— Будь по-вашему, — согласился Гаврила и спохватился: — Но там Волконский с Дохтуровым под стражей.
— Дом велик, — ответила Агриппина, — а князь нам не помеха. Мы в своих комнатах, на женской половине, жить будем. Да и городу от того облегчение: мы за князем приглядим, стряпать ему будем.
Удивилась Варя словам Агриппины, да ничего не сказала: какие уж тут слова, коль нежданно-негаданно не то что в единый час — в миг единый судьба ее решилась.
Да, Господи, счастливо-то как!
Гаврила, издали любимый, — свой, собственный, родненький.
Пани давно уже оправилась от болезни. И все же это была не прежняя Пани. Все дни просиживала за вышиванием, ждала Доната и радовалась, если он приходил домой засветло. Она часто пела. И песни эти были красивые и грустные.
Однажды она спросила:
— Ты еще любишь меня?
Донат бросился перед нею на колени.
— Верю!
Пани засмеялась, забросила пяльцы и, поблескивая глазами, как дикий зверек, стала говорить ему:
— Донат, я всего боюсь. За себя и за тебя. Ты дал мне любовь, и я теперь всем довольна. Раньше мне хотелось иметь богатства, раньше мне хотелось владеть всем миром, мне хотелось, чтобы люди жили так, как велю им жить я. Женщинам отказано вершить судьбы мира, но женщины подчиняют своей воле мужей, и мужья правят государствами так, как желают того сильные люди моего слабого пола… Донат, у меня есть в Польше маленький хутор. Я хочу туда, где родилась, я хочу быть матерью, женой, женщиной. Донат, бежим из Пскова.
Донат засмеялся:
— Что с тобой? Зачем нам бежать? Ты пойми, я за какие-то три месяца из простого стрельца стал пятидесятником. Клянусь тебе, Елена, буду полковником, дворянином, воеводой, я достигну боярства. Я буду великим воином, а ты будешь моей женой.
— Русь — коварная страна. Здесь и вправду можно добиться всех степеней, но здесь можно и погибнуть.
— Пани, у меня в руках птица-удача. Меня не убьют в бою и не казнят невинно. Я выберусь сухим из любой воды… Пани, я клянусь тебе, у меня в Москве будут хоромы. А тебе я построю замок в той самой деревушке, где ты родилась.
— Ты опять называешь меня Пани. Так странно было услышать свое имя. Но скажи мне, Донат, кому ты все-таки служишь?
— Пскову!
— Но Псков — мятежный город. Скоро он падет. И вам всем не избежать опалы государя.
— Но ведь ты дружна с Ординым-Нащокиным.
— А что мы для него сделали? Я умоляю тебя, Донат, если подвернется случай, выполни какой-либо пустячок, и он не забудет нас.
— Все будет хорошо! Я удачник, Пани! Тот, кто удачлив, тому не надо ни ума, ни силы. А я, Пани, и удачлив, и умен, и у меня много сил…
— Ты хвальбишка!
— Пани, ставь вино — долой печаль!
— Вина нет, — вздохнула Пани, — оно иссякло, как и деньги.
— Нет денег? — Донат небрежно снял свой пояс и положил его перед Пани. — Дарю тебе, моя любимая. Пусть заботы не касаются твоих ланит.
Пояс был еще полон эльзасских талеров, и Пани глядела на Доната, прикусив губку: «Ах, как не прост этот счастливый болтунишка».
Встретили
Донат лежал на спине, голова на бугорочке, грудь нараспашку, ноги босые. Пальцами ног поигрывал — Боже ты мой, как соскучилось тело по свободе за зиму, как хорошо вот этак, ни о чем не думая, пятками в землю, пальцами в небо!
Солнце не в помеху — само ласкается, трется о щеку, как голубок прирученный. Ветер кузнечиком. Вспрыгнет на нос, на одной ножке постоит, в ноздрях пощекочет горьким травяным духом, и глядь — уже на лбу. Подует, как на кипяток, тронет волосы, словно белка хвостиком махнет — и такое чудное спокойствие по всему телу, словно сам стал весенней землей, а в тебе, в недрах твоих, ручьи текут полные, добрые, не ради озорства — ради всеобщей земной благодати.