Лев Жданов - Цесаревич Константин
Так думали искренние конституционалисты, сторонники разумной, закономерной свободы.
Демагоги и люди, умеющие в мутной воде рыбу ловить, подхватили эти сомнения, раздули их, сеяли черные вести и слухи… Словом, готовили себе жатву, полагая, что при споре "двух глупцов" — народа и власти, они, "хозяева жизни", попользуются порядком.
Массы, особенно молодежь, тоже сразу подвинтились, впали в нервное настроение, при котором довольно было случайного толчка, чтобы привести к целому ряду взрывов, вплоть до общего смятения включительно…
Так начался 1816 год в Варшаве, которая, подобно Парижу, служила для всей страны очагом мысли и духовной жизни, центром всяких движений, источником указаний, исполняемых целой страной…
Константин, с одной стороны способный ясно оценивать события, протекающие на родине, тем более что он стоял от них как бы в стороне, открыто высказывал свое критическое отношение ко всему, что затевалось теперь в России, и даже в одном письме к другу своему, Сипягину, которое просит прочитавши, сжечь, "потому что оно слишком откровенно", — в этом послании цесаревич прямо выразил опасение: "не вернемся ли мы таким образом к средним векам?.."
Но так метко оценивая действия брата, сам цесаревич не умел разобраться в собственных поступках, в том водовороте влияний, мнений и интриг, которыми был окружен как негласный, но действительный диктатор крулевства Польского.
Конечно, русские, окружающие цесаревича, может быть, и вполне искренне ощущали тревогу, питали недоверие к целому народу, в сердце которого ворвались, где стали владеть всем и давать свои законы.
Они порою и без всякого повода, без малейшего основания подозревали, что раздражение побежденных вдруг усилилось, что поляки, отдохнув после ряда лет, проведенных на полях брани, после погромов, наносимых с разных сторон, собрались с силами и готовятся вступить в борьбу с победителями, хотя бы и такими великодушными, какими оказались по воле Александра его подданные, россияне.
Встревоженные воображаемыми страхами, люди из свиты Константина и его заражали порой тревогой и опасениями. Но цесаревич умел спокойно ожидать события и только усиливал обычную строгость, как бы не желая дать повода полякам подумать, что он их боится и потому делает им всякие поблажки.
Теперь же, когда действительно опасения за будущее охватили польские круги и Варшавы, и провинции, цесаревичу просто уши прожужжали о "крамольном настроении и опасном подъеме в польском народе, особенно среди военных".
Наряду с добровольными "информаторами", даже и прежде них работали в столице, как в целом крае и соседних западных губерниях, специальные отрады "шпиков", тайных, в партикулярном виде, и явных агентов власти, полицейских и иных служащих.
Они, правда, особенно ценных сообщений делать не могли, потому что их знали все, кому надо было опасаться нескромности или доноса…
Но эти агенты, желая проявить усердие, часто выдумывали слухи, создавали мнимые тревоги, даже заговоры, путая простых уголовных "рыцарей ночи" с деятелями политическими.
Все это долетало до кабинета Константина, сливалось там в один общий гул, как в "пещере слухов", куда, согласно мифологии эллинов, доходили все вести со всего мира.
Неуравновешенный вообще по характеру Константин, сообразно тому, что в данную пору казалось ему наиболее справедливым, или приятельски, ласково относился к своим "ученикам"-полякам, или "жучил" их вовсю…
— Узду надо на горячего коня! — говаривал он в такие строгие минуты. — Иначе он и себе голову свернет, и тебя искалечит!..
Но эта "узда" оказывалась острым мундштуком и нередко заставляла "коня" запрокидываться через голову, когда слишком сильно натянутый повод давил шею, острая сталь мундштука резала до крови губы "смиряемому коню"…
В начале этого года, когда происходит все здесь описываемое, тревожные вести неслись одна за другой.
Константин хмурился, вглядывался подозрительно в окружающих его адъютантов и ординарцев из польских полков, особенно внимательно принимал рапорты полковых командиров, сам проглядывал все бумаги и дела. Во время ежедневных разводов, вахт-парадов и экзерциций старался проникнуть в душу каждому поляку-солдату.
Вместе с тем он удвоил, если это было возможно, строгость дисциплины и требовательность к порядку, к ловкости и знанию службы от последнего рядового до начальников отдельных частей в генеральских эполетах.
— Муха какая-то укусила, — замечали более близкие люди, знающие оттенки настроений цесаревича.
— Нет, просто осенью ждет короля Александра, вот и старается хорошо подготовить войска, — возражали другие. — Император российский, наш круль любит марши да парады, говорят, еще больше, чем наш "старушек"!..
Так говорили те, кто не знал закулисной стороны дела.
А Константин все подвинчивал себя и окружающих, усиливал строгости, увеличивал требования, в своей властной манере и грубости доходил до последних пределов, как будто желая узнать, убедиться, насколько справедливы доносы о "развале" в войсках, о "крамольном духе" среди окружающих его военных, особенно поляков.
Зная шалый, но добрый нрав своего "учителя" и "хозяина" края, каким был, в сущности, Константин, все терпели, молчали, старались как-нибудь смягчить "старушка", укушенного ядовитой мухой наветов и клеветы…
Но понемногу назрел целый ряд столкновений между Константином и окружающими его военными, не только поляками, но и русскими.
Дело началось пустяками; о смертных эпизодах варшавяне сначала говорили со снисходительной улыбкой.
— Слыхали, адъютанты и ординарцы нашего "старушка" вторую неделю "без обеда" сидят, — толковали в офицерских собраниях военные, а в кофейнях и ресторанах — штатские обыватели Варшавы, всегда заинтересованные тем, что делается и в крулевском замке, а еще больше — в Бельведере у цесаревича.
— Что случилось? Как это "без обеда"? — спрашивал огорошенный собеседник.
— Вот так, просто! Заспорили с ним несколько из его адъютантов и ординарцев, которые ежедневно обедают у него всей компанией. О Наполеоне, что ли, речь зашла. Манифест поминали новогодний Александра, яснейшего нашего круля. И говорили некоторые, что без Божией помощи не мог бы тот Бонапарт до такой силы дойти. И если бы его гений не зарвался, не рискнул бы он на Россию, так и теперь еще сидел бы на троне и мы были бы не с русскими в союзе, а иначе как-нибудь. "Старушек" наш сразу разогрелся, заспорил. Те знают, что дома он позволяет говорить с собою свободно. Только на ученье да на службе — пикнуть не смей!.. Вот и не уступают, зуб за зуб. Он совсем из себя вышел. Едва до конца досидел. Ушел почти не простившись с ними к себе, спать после обеда, как всегда. А на другой день уже никого и не позвали к нему за стол. И так — вторую неделю. Вот и говорят, что "без обеда" он оставил молодежь, даже и тех, что не спорили с ним.
— А это уже у нас такой обычай: на полковника недоволен, весь полк виноват, все там ни к черту не годится. Или если солдаты плохо маршировали — он готов офицерам фонари подставить, если бы мог. А потом перейдет с ним скоро… Опять помирятся… Увидите…
— Конечно, помирятся, я сам знаю. Потеха с нашим "старушком".
Но за потехой начались и более серьезные стычки.
С адъютантами дело скоро уладилось.
Ротмистра Крупского, остроумного балагура и неподражаемого рассказчика из еврейского и восточного быта, Константин, любивший рассказы остряка, спросил как-то после развода:
— Послушай, Крупский, нет ли у тебя чего-нибудь новенького? Расскажи!
Ротмистр быстро сообразил положение и ответил:
— Нового много ваше высочество… Да рассказывать некогда. Сами знаете, ваше высочество, служба… Начальство ждет. А вот как-нибудь за столом — я вам все выложу… позабавлю.
Константину и самому скучно было без веселой молодежи, которую он привык видеть за столом. Намек был понят и в тот же день он приказал по-старому звать ординарцев и адъютантов; ссора сразу была позабыта. Недаром говорили про Константина:
— Он кроток, как овца, умей лишь блеять с ним заодно!
Другое столкновение было серьезней и само по себе, и еще потому, что разыгралось не среди польского офицерства, которое винили не только в излишней щепетильности, но даже в заносчивой неблагодарности к русским вообще, и к своему "учителю" цесаревичу — в особенности…
Возникла история в лейб-гвардии литовском полку.
Войска стояли в прелестном лагере за Маримонтской заставой, где вокруг бараков начальства устроены были богатые цветники, стояли статуи, ровными рядами насажены были деревья вдоль лагерных улиц. Здесь устраивались часто гуляния с участием гостей из города, сжигались блестящие фейерверки и гремела музыка, а потом налаживались веселые пирушки до утра…