Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 1
Заздравных слов татары не говорили друг другу, молча кланялись и выпивали свои чаши. Да и говорить ничего было невозможно из-за рёва песенников. Наконец они смолкли, и Узбек вдруг обратился к... Феогносту, показывая этим, кого он сегодня чтит на пиру более других:
— Не выпьет ли преосвященнейший владыка греческого вина от очень старой лозы?
В ответ владыка, ритор опытный, назвав хана достославным и лучезарным, сказал, что охотнее выпьет то, что пьёт сама лоза. Хан милостиво улыбнулся и приказал подать владыке воды. И тут взгляд Узбека упал на Иванушку. Иванушка помертвел, когда хан сделал ему знак приблизиться, но батюшка зашипел василиском[49] и стал ширять его в бок: заснул, что ли, иди, мол. Выбираться из-за длинных скамей было бы долго, поэтому Иванчик просто пролез под столом и выступил на середину шатра. Как в тумане видел он улыбки на широких лицах хатуней и руку хана, протягивающую подарок. Иван подошёл и взял. Это была решма, татарское украшение из бляшек для конской узды. Иванчику давно хотелось такую для своей комоницы, он зарумянился от удовольствия и тряхнул головкой в неловком детском поклоне.
— Наследник великого князя московского, а? — Драконовы глаза в окружении жёлтых морщин смотрели близко, ласково.
— Не я наследник, — звонко, внятно сказал Иванчик. — У меня старший брат есть.
— Молодец, якши! — почему-то одобрил «дракон», знаком отпуская Ивана. — А где наследник?
Иванчик опять полез между ногами под столом на своё место и не видел, как брат выскочил перед ханом.
— Да ведь он пиан, пёс, пра, пиан! — выругался батюшка.
Пьян да умён — два угодья в нём.
— Губитель многобожников! — срывающимся голосом смело выкрикнул Семён. — Дозволь весёлую нечаянность для удовольствия гостей и хозяев?
Узбек показал, что дозволяет.
И тут вдруг снаружи шатра враз дружно ударили дудки-свирели и барабан-бубен заухал часто, горяча кровь. Татары послушно заподергивали плечами, головами, плеща гулко жёсткими ладонями. А Семён — дерзость. — распояской пошёл-пошёл-пошёл, расставя руки, выворачивая лодыжки в стороны, будто он кривоногий и вот-вот упадёт.
Перед татарами распояской — величайшее им оскорбление. Немыслимое! Но сейчас, захмелевши, они как бы не замечали Семеновой вольности. А может, думали, что при поясе затянутом не пляшется?
И когда он только этих свирельников, перегудников собрал и сыграться научил? Они замедляли — и Семён раскачивался на месте, будто раздумывая, сейчас рухнуть или погодить. Они умолкли — а он подпрыгнул, встряхнулся и уже сам повёл за собой игрецов, вовлекая их во всё более частую вязь. Теперь он ходил по кругу, вывернув коленки, ударяя себя ладонями то по каблукам, то спереди по подошвам, закладывал попеременно руки за затылок, приседал, выбрасывая ноги, кричал невидимым перегудникам:
— Шибче! Ай, жги! — Прыгнул несколько раз через спину колесом, что вызвало у гостей восторженный вопль. Его багровая, венецианской камки рубаха вилась и металась, как пламя, посреди шатра.
Татары тоже разгорались пуще, начали трясти плечами, затопотали в лад ногами, стали подпрыгивать на своих тюфяках.
— Жопами пляшут! — смеясь, крикнул батюшка на ухо Иванчику.
Только хатуни сидели как бы в недоумении, выгнув густые брови.
Иванчик глядел на брата и гордился им. Невидимая сила носила Семёна, бросала из стороны в сторону, руки его висели сперва вдоль тела, ноги же обгоняли одна другую в подскоках.
— Скакаша и играша весёлыми ногами, аки младой Давид, — довольно кашлянув, высказался и владыка.
Наконец Семён упал на коленки и на коленках стал плясать перед ханом, отклоняясь назад. Это Иванчику не понравилось, а татарам — наоборот, они тоже захотели на коленках, стали вылезать из-за столов, пытаясь вместе с московским князем плясать на коленках, но, будучи сильно пьяными, падали друг на друга в кучу, воя от смеха.
Семён выбрался из-под них, легко, не касаясь руками, перепрыгнул через стол, сел задохнувшийся рядом с батюшкой.
И тут холодная, жалящая мысль заползла в сердце Иванчика: неужели эти добродушные, барахтающиеся на ковре татары — те самые люди, которые таскали по степи с колодкой на шее Михаила Тверского и рубили его на части, мучили и томили Константина Михайловича?
А свирельники всё продолжали играть, татарские плясцы все пытались плясать, иные лежали животами вниз, не в силах перевернуться, раскиснув от смеха, другие на полусогнутых ногах топтались на их спинах. Пир удался на славу!
Тем временем перед каждым гостем был поставлен похожий на колыбель прибор, а на нём — пирожки, голова жареного барана, четыре растворенные на масле лепёшки, начиненные сластями, сабуние — слоёное тесто с начинкой из рубленого мяса, варенного с миндалём, орехами, луком и разными приправами. Прибор покрыт бумажной тканью. Кто знатностью пониже, тому полголовы барана и половину всего, что к ней прилагается, а кто ещё попроще — тому четверть всего. Слуги каждого гостя уносили всё это.
— Ну вот, этим и поужинаем у себя, — сказал Иван Данилович.
Захмелевший Семён возвысился за столом, расплёскивая вино из чаши, и выкрикнул, перекрывая довольный гул и разговоры:
— Пусть будет здрав учёнейший и справедливейший хан Узбек!
Татары умолкли, не зная, что следует делать. Семён показал им пример, опрокинул чашу. Все охотно последовали за ним, обнаруживая большие способности к переимчивости московских обычаев.
Узбек милостиво кивнул Семёну.
— Ну, распотешил ты татарву, — одобрил потом сына Иван Данилович, пережёвывая пирожки. — Запомнят они тебя, собаки. Хоть бы скорей убраться отсюда. С рассветом тронемся. В дороге уж поспим.
В бледном свете начинающегося утра Семён нашёл у себя под подушкой свиток из белого шелка, на нём чёрной тушью столбец арабских букв. На дворе в суматохе отъезда он отыскал попа Акинфа, отвёл в сторонку ото всех:
— Перетолмачь!
— «Един круг нашей взаимной тоски», — прочёл Акинф. — Ох, князь!
Не всё перевёл учёный поп. «Един круг нашей взаимной тоски и любови», — было написано на свитке.
Тайдула же неизвестно от кого получила этим днём башмачки атласу черевчату, шиты серебром да золотом волочёным, сунула в них босые ножки, зажмурилась, затрясла головой — заплакала.
Глава третья
1
Была холодная осенняя ночь. Скрипели колеса. Где-то выла собака. Полегчавший обоз великого князя московского медленно уползал на север. Уже пахло снегом. Ветер гонял космы облаков, закрывая звёзды. Дорога подмёрзла. Лежали в кибитках под тулупами. У Иванчика щипало нос и брови, приходилось прятать лицо в душную овчину. Солхат уже казался далёким сном. Батюшка теперь молился почасту, тихонько распевая псалмы под нос, доволен был, как дела управили: Узбек ублаготворён, и княжество Владимирское, ранее им поделённое, отныне все — под Иваном Даниловичем, а с Тверью — замирение; Константин Михайлович — не то что старший брат его Александр, супротив Москвы не взрызнет. Надо сел больше скупать на Тверской земле, бояр приласкивать, на сторону московских князей склонять. Извилист Узбек — не даёт укрепиться ни одному княжеству, чтобы ни одно не возвысилось и в силу не вошло. Теперь пойдёт хитрость на хитрость. Так право своё утверждать будем. В стольном Владимире не жить, ни хану, ни русским князьям глаза не мозолить. Тихо, в тайности прирастать Москва будет, пока час не придёт ярмо поганых скинуть и на князей-супротивников наступить. Не хотят добром понимать — заставить придётся.
— Когда камень поплывёт по воде, тогда безумный уму научится, — сказал Протасий словами Даниила Заточника[50].
Жалко старика: разболелся в дороге, раскашлялся, в боках колотье.
— Мотри, как бы не помереть мне, — сказал после долгого молчания. — Не бросай тогда, не зарывай в степи. Довези до Москвы-то. А застыну — морозы уже, без хлопот будет, на отдельных санях.
— Замолчь! Меня ещё переживёшь!
— Куды-ы там!
— Ну, может, ненадолго. Думаю, где-то рядом мы с тобой помрём. Но не сейчас. И мысли у нас опчие, и ворчуны оба. Вот повелю остановку сделать в селении, баню горячую тебе, отдыбаешься. А там на полоз станем, домчим и до дому.
Грустили оба, понимали: ох как не скоро ещё!
— Я и завещание-то за хлопотами позабыл состряпать, — беспокоился Протасий.
— Вот и значит, не помрёшь.