Геннадий Прашкевич - Тайна подземного зверя
Небо низкое.
Дождь медленный.
Все в бесконечности – дождь, туман.
Гришка сплюнул, узнав о проделках Лисая.
– Страшной бабе Чудэ можно верить, – сказал. – Дикующие простодушны. Они если и хотят обмануть, это у них никак не получается. Они как бы сами указывают на то, что хотят тебя обмануть. А баба Чудэ даже и этого не умеет. А Лисай… Ну, вернемся, – пообещал, – прихвачу помяса к голому дереву. Крепкой вервью, чтобы не перегрыз. Пусть его гнус сожрет.
Свешников покачал головой:
– Не трогай, Гришка, помяса. Убог, но человек же.
Глава VIII. Край державы
Старичок жил. Один жил.
По сендухе кочевал, уединенную урасу увидал.
Ураса снаружи чистенькая. Шкуры ровдужные аккуратные, вокруг порядок. Наверное, молодая в урасе живет, красивая, так подумал.
Спрятался в кустах, поджидая, когда молодая красивая выйдет из урасы. Долго никто не выходил, и старичок совсем решил, что в урасе, правда, женщина живет, молодая, красивая живет, потому одна выходить боится.
Пришел вечер.
Старичок надумал влезть на урасу и сверху, в дымовое отверстие посмотреть, как живет красивая, молодая.
Влез.
Посмотрел в отверстие.
Правда, молодая у огня сидит, красивая сидит, голову наклоня, шьет.
Захотелось старичку лицо молодой красивой увидеть, начал увеличивать дымовое отверстие, расправлять засохшие шкуры. Лицо у старичка грязное, он как родился – ни разу не умывался. И волосы на голове длинные, грязные, и с ресниц с потом стала падать жирная грязь. Старичок широко раскрывал глаза, чтобы получше рассмотреть молодую красивую, и жирная грязь с волос и с ресниц капала на нее.
Старичок вниз смотрит, а пот и грязь капают.
Испугалась молодая, красивая. Решила, наверное, что это чюлэниполут, чудовище злое влезло на урасу. Взяла жильные нитки, которыми шила, привязала к палочке. Стала держать палочку над огнем, чтобы нитки загорелись и плохим запахом отогнали бы неизвестное чудовище. От сильного жара жильные нитки закрутились колечками, почернели, вверх едкий дух пошел.
От едкого духа старичок чихнул.
Молодая красивая подняла лицо и старичок увидел, что у очага совсем не красивая сидит, и совсем не молодая сидит.
Увидел лицо старое, безобразное.
Испугался старичок, с урасы с криком спрыгнул:
«Жги, старая, нитки! Выкуривай, безобразная, чудовище!»
И бросился в халарчу бежать, сильно боялся, что старая безобразная его догонит.
Но старушка сама так испугалась, что с места сдвинуться не могла.
Жильные нитки сгорели, работа упала в очаг, тоже сгорела, а потом и огонь погас, наступила темнота.
Только тогда старушка очнулась, развела огонь и посмотрела вверх.
А никакого чудовища нет.
Тогда вышла из урасы.
Посмотрела кругом: пусто, пусто.
Только от уединенной урасы тянется по снегу узкий след.
Пошла по следу, поняла, что чудовище сильно испугалось плохого дыма от жильных ниток.
Вздохнув, в урасу вернулась. Огонь раздула, в кипятке вкусные шишки заварила. Чаю напилась, спать легла.
Что еще делать старой, безобразной?
За мяхкой рухлядью вора Сеньки Песка ехали -
Свешников, сын попов Елфимка, цыганистый Ерило, Гришка Лоскут.
Помяс, враз постаревший, распухший от обиды, все утро с криком падал Свешникову в ноги:
«Возьми!»
Даже Лоскут сплюнул:
«Да возьми ты его, Степан. Опасно оставлять с Микуней. Лисай избу подожжет из подлости, Микуня не выскочит».
Взяли.
Горизонт крыло низкой синевицей.
Бусил редкий дождь, сбивал последнего печального комара.
Внизу по-над Большой собачьей бродила живая еда – дикие олешки. Над крутыми берегами лежала сендуха – плоская, бесконечная, печальная, в нежном сиянье чахоточных желтых ондуш. Камни, как шубой, покрыты серыми мхами, кое-где синеет растение камнеломка – цветок без запаха.
Шли по берегу.
Собачья река бурно крутила водовороты, несла ободранные оследины, сметенные с берегов пни. Не торопясь и не оглядываясь, прошли место, где лежал по весне промерзлый труп носорукого. Будто приснился тот странный зверь.
Гришка Лоскут ехал рядом со Свешниковым.
Окончательно потеряв брата, Гришка заскучал, стал часто вспоминать про далекую новую реку Погычу. Иван Ерастов да Васька Бугор, не раз вспоминал с завистью, давно, небось, на той новой реке. Темнел лицом: ясно теперь, что сын боярский Вторко Катаев шел на Большую собачью не просто за носоруким. Шел сын боярский на Большую собачью с явным умыслом. Наверное в сговоре был с вожем Христофором Шохиным и с торговым человеком Лучко Подзоровым. Не зверь, заказанный государем, манил сына боярского, а большое незаконное богатство. Ведь известно, что большим богатством, даже ворованным, любому можно глотку заткнуть.
Помяс, сильно удрученный чудесным спасением передовщика, ехал на верховом олешке в стороне. Трясся, всего пугался, но ко всему жадно прислушивался. Крутил головой, узнав о спасении Свешникова, а особенно о тайном куруле бабы Чудэ. Даже впал в столь сильное отчаяние, что никого уже больше не боялся. Даже проклял несчастного слепца Микуню, который и в убогости своей по воле передовщика Свешникова попадал почему-то в долю невиданного богатства.
Да за что? Слепой-то?
Дрожал от ненависти.
Не понимал равнодушия Лоскута, не понимал строгого спокойствия сына попова Елфимки, постанывал от жадного нетерпения поскорее увидеть богатство, спрятанное в сендухе.
– Бабу сберег, – как бы угрожал, бормотал вслух. – Это я страшную бабу Чудэ для жизни сберег. «И довольно время твоим великим жалованием и с червишками питался… И всегда поминаючи твое милосердие к себе, утешался…» Не сберег бы бабу, кто вывел бы на богатство?
Тряс голой головой:
– «Сам, государь, веси, напрасно стражду и погибаю… И помощника и заступника себе в таковой сущей беде не обретаю… Рад бы, иже жив въшел в общую матерь землю… Поне же на всякий день смертное биение от спекуляторей приемлю…»
– Какие такие спекулятори? – ухмылялся Лоскут.
Лисай вздрагивал.
– Ты спасибо скажи Свешникову, гологоловый, – ухмылялся Гришка. – «Спекулятори!» Если бы не Степан, повесил бы тебя на ондуше.
– Господь на небе, дьявол во аде, а ты, Лисай, с Христофором Шохиным на земле, – строго подтверждал Елфимка. – Ты, Лисай, совсем плох. Ты заблудших христиан бросил погибать в сендухе, ты руку поднял на государева человека.
– Видишь? – ухмылялся Лоскут. – Вот Елфимка – Божий человек, а тоже повесил бы! Так что, Лисай, если тебе достанется малая часть от тех великих богатств, не тяни долго, жертвуй свою долю в ближний монастырь.
Помяс постанывал от ужаса, от нетерпения.
– Что, хаха? – жестко щерился Лоскут. – Прижала тебя судьба?
Вздыхал без всякого сочувствия:
– Мне Свешников запретил, а то бы правда вздернул тебя на какой ондуше, гологоловый. Дерево жаль поганить, а все равно вздернул бы. Видел невдалеке от зимовья черное крепкое дерево? Я его почему-то сразу заприметил. Вот как на него взгляну, так вспомню: хорошо бы повесить гологолового. Ты вон какой, Лисай! Один, как сыч, сидел на уединенной речке. Ел скромно, прятался. Но мечтал, наверное, стать большим барином. В мечтах, небось, ездил в немецкой карете. Вся обшита бархатом, вся в хрустальном стекле, да? Ты, Лисай, небось, в мечтах жил в настоящих хоромах. В каменных, просторных. Стены обшиты кожами, не простыми, а тиснеными золотом, да? В каменных светлицах ужас как просторно, там вирши князя Шаховского можно шептать. Так, хаха?
Пугал:
– Не возьмем тебя на плот, оставим диковать с писаными.
Помяс в ужасе прижимал уши ладонями.
– Смотрите, он у Федьки учился! У Устинова! – жестоко дразнился Гришка. – Различные водки умеет строить! Настойки разные!
Грозил пальцем:
– Шахалэ! Зверь носатый!
Нехорошо обещал:
– Если даже придет кормщик Цандин, не возьмем тебя на коч. Плыви один на плоту. Или просто оставим тебе небольшую долю, кукуй в сендухе.
Дождь.
Мелкий, темный.
Быстрые воды Большой собачьей катятся на полночь.
Свешников оборачивался. Где тяжелый коч кормщика Гераськи Цандина? Где крепко просмоленный, округлый, крепко сшитый тонкими еловыми вицами? Где вскинутая над бортами легкая мачта-щёгла, оперенная коричневым ровдужным парусом?
Вспомнил, шел в море с Цандиным. Ветром отдерным увлекло коч из Ленской губы. Снасть заело, парус раздуло. Обрюхатился парус, вышел из повиновения, тянул в неизвестность, никак не могли опустить его, опасно валяло коч с борта на борт. Только Гераська Цандин тогда не растерялся – запустил топором. Вот раздутый парус и лопнул повдоль.