KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Историческая проза » Яцек Денель - Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя

Яцек Денель - Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Яцек Денель, "Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

И что теперь прикажете, мучиться угрызениями совести? Не с этим же она пришла. Пришла, наверно, со своими угрызениями совести, но меня они не трогают. «Говорят, в страшной нищете там жили. Росарио содержала себя и мать какой-то мелкой работенкой. Давала уроки рисунка, писала миниатюры на заказ. Расписывала узоры на обоях».

Нет, вы слышали, какое совпадение?! Какое стечение обстоятельств?! Она писала узоры на обоях, и я пишу на обоях. Говорю Гумерсинде, но ее это не смешит. Ничуть.

«Прекрасная шаль!» – замечаю. А она: это, мол, от Мариано, даже сейчас помнил, несмотря на смерть Марианито. А я: может, у нас, мол, всего-навсего один сын, зато исключительный. Пусть хоть как-то утешится уставшая душа, замкнутая в теле с его жировыми складочками, усиками и капельками пота.

Говорит Мариано

Я назвал сына Мариано Хавьер, чтобы сделать приятное Брюхану. Вот идиот-то! Дать имя – это ж не шутки. Я бы мог назвать его Мариано Франсиско, и, может, тогда было бы в нем больше от прадеда. От его силы и таланта. А я, как гангреной, заразил его именем, убил в тот самый день, когда священник полил ему на головку водичку и окрестил Мариано Хавьером. Как же так произошло, что стал он похож на деда, а не на собственного отца? Такой тихонький, слабенький, будто увядший уже в колыбельке, – о спасении и речи не было. Говорят, что дети вообще скорей похожи на стариков, а не на родителей; ведь разве то, что нравится во мне женщинам, не пришло от великого Франсиско де Гойи? Эта элегантность, эта внутренняя сила, этот блеск старой аристократии, удвоенный блеском гениальности! И все это мой малыш мог бы унаследовать от прадеда. А от меня – титулы и богатство, а до них рукой подать, они все ближе и ближе; мне тут на глаза попалось известие о фантастических залежах серебра в Перу, почти на поверхности, достаточно протянуть коротенькую железнодорожную ветку через горы. А еще я положил глаз на двух старикашек грандов, один с карточными долгами, другой прозябает в полуразвалившемся дворце, и все его общество – слепая собака да хромой слуга; еще месяца три, и оба продадут мне свои титулы за гроши, за сотую часть того, что принесет мне Перу. А если нет, то всегда остается железная дорога в арагонской провинции, сделки там приносят гигантские прибыли, крестьяне продают землю за бесценок, а железка их потом скупает за сотни тысяч. Собственно говоря, и зятек мой когда-нибудь сможет взять нашу фамилию, прославленную по всей Испании и за ее пределами; и дети его, то есть мои внуки, будут чистокровными де Гойя, даром что сам он мне почти чужой человек.

Говорит Хавьер

Я присматривался к нему в колыбельке и позднее, когда он уже начинал ходить. «Куда ты лезешь, – еле слышно шептал я ему или бормотал про себя, – куда ты лезешь, глупышка? И в самом деле хочешь погрязнуть в этой мерзости, где отец отравляет жизнь сыну, сын – внуку, внук – правнуку, причем каждый на свой лад, все ловчее? И в самом деле хочешь продолжить череду семейных мытарств?» И вот пожалуйста – дифтерит. Неглупый малыш.

XXXV

Говорит Хавьер

А все же та маленькая смерть причинила мне страдания. И отзывалась во мне всякий раз, когда я вставал с постели или отходил ко сну, за работой, обеденным столом или когда случалось внезапно провалиться в дрему, а потом неожиданно стряхнуть ее с себя, тогда я чувствовал, будто что-то вцепилось мне в волосы и тащит меня к краскам и кистям, – в каждую из таких минут эта маленькая смерть пульсировала в моем теле, словно торчала в нем заноза или застрял осколок снаряда.

Это была не скорбь, я не успел к нему привязаться, а то, что второе имя дали ему в мою честь, мало что для меня значило; просто я осознал, что высмеял он всех и вся, нашел выход из положения, бросив свой белый камешек в черную стоячую воду смерти. Просто я завидовал ему, тому, что, когда я был таким же – маленьким, как личинка, розовеньким, пускающим слюни, нелепо шевелящим пальчиками, следящим глазками за чем попало, – такое не пришло мне в голову.

Насколько же проще оказалась бы моя жизнь – несколько дней, недель, а возможно, и месяцев, уготованных для работы кишок. Я бы знать не знал своей семьи, оказался глух к словам близких, а они – глухи к моему гулению. Никаких жен, отцов и собственных детей, никаких романов и холстов, никакого имущества, я бы ничего не покупал и ничего не продавал – всего-навсего бренная кишка, что попереваривала бы себе, попереваривала и сдохла. А вместе со мной исчез бы и Мариано, и Марианито, и еще немало людей, которым, оттого что я выжил, ничего не оставалось более, как появиться на свет Божий.

Я расписывал стены и за работой завидовал ему. И размышлял: как бы все сложилось, будь я таким же, как он. Я бы не стоял возле стены, не накладывал широкой кистью краску, а преспокойно лежал бы себе в гробике. Личинки кишмя бы кишели в моем мясе, червяки протискивались сквозь глазницы, а сороконожки сновали среди крохотных косточек. И никого не интересовало бы, на кого я похож, а сам я не передавал бы своим детям и внукам сходства с родителями и дедами, поскольку походил бы на иные истлевающие тела, на всех своих братьев и сестер: Антонио, Эусебио, Винсенте, Франсиско, Эрменхильду, Марию де Пилар, которые, будто сластями, объелись ядовитыми цинковыми белилами.

Не скажу, чтоб я писал ежедневно. Такой нужды нет, я не с этого живу. Бывают и выходные. Начинаются они так же, как и рабочие дни: я встаю с постели, и заканчиваются точно так же: я ложусь в постель. И не залеживаюсь в своем логове, уставившись в стенку. Насмотрелся я уже на стены – и тогда, много лет назад, разглядывая потрескавшуюся беленую штукатурку возле супружеского ложа счастливых молодоженов Хавьера и Гумерсинды, и теперь, рассматривая вблизи то, что через минуту погибнет под краской: гладкие и шершавые участки, бугорки и поры, в которые проникнет и которые запечатает блескучая влажная зелень. А что же тогда, если не залеживаться в ворохе помятых простыней и не пялиться на стену? Я мог бы, как старый хрыч, возиться в земле, выращивать артишоки, охотиться на зайцев и птиц. Мариано пришел бы в восторг, займись я садом и огородом, покрикивай на садовников и рабочих, веля им копать рвы, наводнять почву, сооружать фонтан, сажать рядами деревья.

Но я всего лишь прохаживаюсь. В прогулках немало радости, за которую ты никому ничем не обязан, радостно даже тогда, когда так жарко, как в последнее время, когда человек с трудом переводит дыхание и обливается потом. Может, я и не понимаю прихотей старика и молодого, этакого подчинения себе земли – вскапывания, высаживания, выращивания, – но мне понятна радость, переполняющая меня, когда я обхожу свои владения. Это моя земля, у меня на нее бумага. Чужаку я могу сказать: сойди с моей земли. Топчешь ее, а я этого не хочу. Я могу расхаживать по ней с палкой в руке, размахивать этой палкой, заглядываться на прачек на берегу Мансанареса, обозревать поля и город, сверкающий вдали на солнце, как раскаленная глыба известняка.

В такие дни никто не приходит. Да и вообще никто не приходит, даже в рабочие дни, а если кто и придет, так на пороге Фелипе, уведомляет, мол, сеньора нет дома или же он занят, на том и конец; и я могу себе преспокойно писать дальше, разве что наведаются Мариано или Гумерсинда – тех следует уважить. Оторваться от стены, сойти с лестницы, отложить кисть, вытереть руки. И следить, чтоб не дотрагивались до невысохшей краски, лучше всего не пускать их в новое крыло – на первый этаж, или наверх. Но в выходные отваживать некого, решительно некого, будто все в тот день отдыхают от Хавьера Гойи, будто устроил он выходной для всего мира, а мир – для него. Тогда я могу бродить по пригоркам и полям, разглядывать ящериц и пожухлые травы. И камни. У половины камней есть свое лицо, люди, конечно, стесняются признаться, что видят эти лица, в детстве они их различали, а потом стали стыдиться. У остальных камней тоже есть лицо, только оно спрятано поглубже, как и у людей – не у всех же оно открыто. Поэтому я глазам своим не поверил, когда в воскресный день заявился этот человек, я уже прогулялся и отобедал и как раз вставал из-за стола, готовясь к сиесте.

Он вошел, запыхавшийся, даже не представился, только вытащил из подмышки большой сверток. «Вот эти письма!» – сказал он так, будто предъявил некое доказательство, будто вынес мне приговор или провозгласил непреложную истину. А потому я и спросил, что это за письма, какие письма, чьи письма. «Как это – какие? Как это – чьи? Вашего папаши к моему дядьке!» А сам воззрился на меня и глазками хлопает, хлоп-хлоп. Ибо провозгласил то, что, по его мнению, я обязан знать. «Простите, – говорю ему, вытирая руки салфеткой, – с кем имею честь?» А он снова, как герольд или как Тирана с театральных подмостков, возвещает: «Франсиско Сапатер-и-Гомес, племянник Мартина Сапатера!»

И впрямь, припоминаю, был такой Сапатер, умер лет тридцать назад, случалось, приезжал к нам, чтобы со стариком поохотиться. Отбывали они на несколько дней, направляясь то в одно место, то в другое, а постреляв, разъезжались по домам, отец – в Мадрид, а тот – в Сарагосу.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*