Луи Арагон - Страстная неделя
Когда кортеж проехал по улицам Сен-Филипп и Сен-Жак и свернул в конце улицы Пепиньер на улицу Курсель, герцог вспомнил первый вечер, а этот сегодняшний вечер был, несомненно, последним. В минувшем году, когда все шло в обратном порядке, все было лишь опьянением возврата. Шарль-Фердинанд тогда явился к королю во дворец Сент-Уэн. Вступление в столицу было назначено на завтра. Весь день прошел в лихорадочных переговорах с представителями союзников, с русскими офицерами, с австрийскими эмиссарами, с делегациями из Парижа. И выдумал же дядя назначить его на этот вечер начальником охраны дворца! Это его-то, только что, словно в волшебной сказке, перенесшегося из Лондона в Париж, его, старавшегося наверстать безрадостную юность, его, отторгнутого от Парижа, которого он не знал, но горел желанием открыть для себя! Ах, да ну вас к такому-то богу! Он передоверил командование Удино — маршалу, только что перешедшему на сторону короля: раз перешел, пусть и несет такую повинность! Коня, коня! До сих пор он помнит, какую ему тогда подали лошадь: настоящего арабского скакуна, достойного нести на себе принца крови, и как он помчался прямо, прямо по улице Ришелье в Оперу. Сколько мечтал он там, на Друри-Лейн, о парижской Опере! Эмигранты, словно сговорившись, твердили об Опере как о каком-то потерянном рае. Парижская Опера! Как будто она была главным магнитом всей жизни Шарль-Фердинанда; отвоеванная Франция для него была прежде всего парижской Оперой. Он возвращался во Францию как завоеватель, как победитель, а что же бывает первой наградой победителю? Юная красотка! Разве не так? Зал был переполнен, сплошь белые кокарды. Музыка. Ложи. Толпа. Кто же предложил ему свой бинокль? Кажется, дама, сидевшая в соседней ложе вместе с австрийцем. И сразу же в кругу танцовщиц он увидел ее, козочку, отмеченную среди прочих, эту девочку, которая вместе со всеми фигурантками делала на сцене какие-то неопределенные движения. Что же давали в тот вечер? «Свадьбу Гамаша», конечно, — балет, решивший его судьбу. Виржини! Это было его победой, возвращением из изгнания, торжеством его рода. И какая выдалась тогда весна, благоуханная весна 1814 года, как пышно расцветала сирень в саду его любовницы, окружавшем маленький особнячок, подаренный ей маршалом Наполеона, как прекрасна была тогда курсельская сирень! Они разыгрывали в жизни продолжение «Свадьбы Гамаша», перепробовали все старомодные утехи, которых он не испытал юношей по милости этого народа, этих санкюлотов: в Монсо они возродили трианонские игры Марии-Антуанетты. Виржини звала его «мой пастушок», а когда наступило лето, они гонялись друг за дружкой по люцерновым лугам, творили любовь под вольным небом.
Шарль-Фердинанд забыл все на свете — двор, охоту, политику. В этот час, когда ему вновь предстояло отправиться в изгнание, Виржини олицетворяла для него торжество королевской власти, Францию; он забыл всех на свете, забыл Бургуен… и старого короля в язвах, который, лежа в постели, приподнимает рубашку и подставляет свои недужные ягодицы костлявым, скользким от белесой мази пальцам иезуита.
* * *— Послушай, Франсуа, ты совсем с ума сошел, зачем я только разрешила тебя впустить… Разве ты сам не понимаешь, как нужно обращаться с женщиной, только что оправившейся после родов? Оставь меня в покое! Нет, ты только вообрази, а вдруг кто-нибудь войдет!
И впрямь она была прелестна, еще более, чем всегда, прелестью молодого материнства, с синевой усталости под черными глазами, а эта белизна рук, плеч, маленькой трепещущей груди, набухшей от прилива молока. Виржини лежала, откинувшись на смятые подушки, по которым рассыпались пряди ее чудесных черных волос, в спальне стоял полумрак — светильники возле тускло поблескивавшего трюмо погасили, и только одна свеча окрашивала в золото сгущавшуюся по углам тень и белизну обнаженных плеч… И ей еще не было полных двадцати — двадцать лет ей исполнится только в июле. Долговязый Франсуа, веселый и глупый, как щенок, родился в декабре 1795 года. Виржини всегда смотрела на него как на ребенка… Когда в тот раз его высочество герцог Беррийский устроил ей жестокую сцену, она с чистым сердцем ответила: «Франсуа? Да ведь он же не мужчина!» Однако нынче вечером ей почему-то было боязно.
Она глядела на него, на своего Франсуа. А все-таки он прехорошенький. Блондинчик, и вид у него до того свежий, будто его только что вынули из футляра. Взрослый мальчик, еще не отдающий себе отчета в своей силе. И слава богу, ничем, буквально ничем не похож ни на Бессьера, ни на Шарль-Фердинанда! Они были знакомы давным-давно, с самого детства. Внимания она на него не обращала, но ей ужасно, просто ужасно недоставало бы его, если бы он… Нет, конечно, всерьез она его не принимала. Само собой разумелось, что Франсуа ее любит, ну и что из этого?
Так шло вплоть до того дня, когда ей рассказали, что его встретили у Фраскати с какой-то девицей. Даже странно, как это известие на нее подействовало. Почему вдруг на нее налетело безумие? Тогда она была уже в тягости — возможно, это обстоятельство и толкнуло ее на безрассудный шаг… Произошло это в саду, она вдруг поцеловала его на балконе, что над конюшнями. Там деревья особенно хороши. А с улицы доносились крики торговца вафлями.
— Франсуа… я же говорю, что в любую минуту могут войти…
— Да брось, — ответил Франсуа, — я подкупил Пикара и осыпал подарками Лизу… В случае чего, если кто-нибудь будет подниматься по лестнице, она кашлянет, а я спрячусь в уборной и буду ждать.
Да, он был прекрасен, как сама юность; это вам не Бессьер, грубый рубака с багровым затылком, не герцог — маленький толстяк с выпученными рачьими глазами. «Странные все-таки существа мужчины — достаточно просто прикоснуться к руке, и, того гляди, его удар хватит. Вот Франсуа — совсем другое дело. Ласковый мальчик. До чего же мне нравится, что между передними верхними зубами у него такая милая щербинка». Пробрался он в ее спальню тайком, едва только унесли крошку. Хорошо запомнил часы кормления!
— Нет, Нини, так больше продолжаться не может… Ты должна быть моей, только моей…
О господи, всё одно и то же! Что он, совсем с ума сошел? А кто будет оплачивать дом, хозяйство, расходы семьи, туалеты?
— Стало быть, ты предлагаешь мне шалаш и любящее сердце? Но ведь я твой шалаш отлично знаю! Нет, скажи, можно вообразить меня в квартире твоего папаши на улице Сен-Дени? И потом, ты же отлично понимаешь, я люблю его, да, люблю моего Шарля! Пожалуйста, не строй такой похоронной физиономии. Тебя я тоже очень люблю… Но пойми, это совсем разные вещи. Ах нет, только не плачь!
Когда разговор принимал такой оборот, он всякий раз прибегал к последнему и, как ему казалось, наиболее вескому аргументу: предлагал ей руку. Ребенка он усыновит. У них будут еще дети, свои… Эта песенка давным-давно была ей знакома. Безумец! Вступить в брак! До чего же он все-таки буржуа! Члены королевской фамилии — это совсем другое… Тут уж не важно, брак или не брак. Женился же в конце концов Людовик XV на госпоже Помпадур.
— Кстати, когда я родилась, папа тоже не был обвенчан с мамой… Ну и что из-за этого переменилось? Сначала рожают детей, а там будь что будет!
Тут он пустился в политические рассуждения. Разразился филиппикой против Бурбонов. Но и за Наполеона он не стоял: зачем его маршалы соблазняли молоденьких, невинных девочек с помощью уговоров, посулов и особняков. Хорошо еще, что не всех они оставляли с ребенком на руках, как Дюрок оставил Биготтини… Нет, только Республика! Необходимо отдать дворцы народу, открыть двери Оперы для неимущих; ты сама увидишь, как они будут рукоплескать актерам. Короли — это чужеземцы на нашей земле, а Наполеон — это война. Нам же нужно только одно — мир и Республика. Тогда можно будет сказать всему свету: живите с миром в ваших собственных странах. Никто больше не будет жечь ваши города, никто не опустошит ваших нив. Испанцы станут хозяевами Испании, а пруссаки — хозяевами Пруссии. Аристократы пусть снова убираются в Англию — их там любят. Бог их храни! Не надо нам больше ни войны, ни императора, ни короля! Знаешь, что говорит Огюстен… Что власти дворян, священников и военных пришел конец: наступило то время, когда государство должно перейти в руки класса, производящего ценности… пусть те, кто мостит дороги, роет канавы, выделывает шелк и железо…
— Не говори глупостей, Франсуа, а то я рассержусь! Твой Огюстен — урод, противный, несносный урод! Ты, значит, хочешь, чтобы меня послали на гильотину, как госпожу Дюбарри? И не забывай, что крошка тоже Бурбон… Следовало бы прогнать тебя прочь за такие речи! Нет-нет, не тискай меня! Дурачок! Ты мне больно делаешь, грудь больно!
Вдруг она тревожно приподнялась на постели: послышались быстрые шаги, какой-то приглушенный шум, кашель. Голос Лизы за дверью произнес:
— Сударыня, его высочество идут!