KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Историческая проза » Яцек Денель - Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя

Яцек Денель - Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Яцек Денель, "Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Вернулся он страшно изнеможденным, его фактически внесли в дом, он повис на плечах извозчика и слуги, выглядел посиневшим, позеленевшим, будто вылепленным из грязного воска, чудовищно исхудавшим, с обвязанной белой косынкой головой; но самым странным было почти гробовое молчание, сопровождавшее его возвращение. Никаких радостных возгласов, никаких приветствий, никаких поручений; и если матери надо было что-то сказать, говорила она шепотом, словно боясь взорвать возвышенную тишину. Каждый шелест платья, каждый стук каблука казался не в меру громким.

Лишь вечером, уложив меня в постель, прислуга сказала мне: «Бедняжечка, теперь у тебя совершенно глухой батюшка»[14].

Потом еще несколько месяцев он отлеживался в постели – лицо его округлилось, начал он рисовать в тетради, стал занудным, как любой выздоравливающий мужчина. И все время о чем-то просил нас или злился, что не может писать; а поскольку оглох, то поднимал невообразимый шум; его громовой голос слышно было во всем доме, от лавочки дона Фелисиано на первом этаже, где от него дрожали и тихонько позванивали стеклянные флакончики с благовониями, до самого чердака, где начинали трепетать сохнущие простыни. «Хавье-е-е-е-е-р, – верещал он, – Хавьер, иди к па-а-апе!», а я убегал куда глаза глядят, как раньше убегал от назойливых объятий матери.

Увечье – это отчуждение. Человек, потерявший руку, – совсем не тот, что был когда-то, только без руки. Это человек, у которого вместо руки имеется ее отсутствие, совершенно новый орган, и на него не следует смотреть и о нем напоминать. Чтобы не причинить боли. И если в теле на месте руки выросло отсутствие руки, то и в душе на месте чего-то там выросло ее отсутствие – орган болезненный, гноящийся, чувствительный.

А те, что лишаются какого-то органа чувств, теряют несравненно больше – весь мир, доступный им с помощью этого органа, и не только! Не только саму мелодию сарсуэла[15] и не только то, как Тирана[16] проговаривала со сцены слова, с тем своим щекочущим ухо бормотанием, воркованием, но также разносящийся по залу шелестящий шепот, добегающие из последних рядов возгласы, хлопки и рукоплескания, эту всеобъемлющую накатывающуюся волну голосов и шумов, какими собравшиеся, как один человек, благодарили ее за звуки, что посылала им со сцены; и казалось, что все эти мелодии, переборы, топот и гудение изливаются из двух противолежащих морей – из сотен гортаней зрителей и ее одной, несравненной гортани.

А сайнетес[17], от которых он когда-то покатывался со смеху, все эти сценки с плутоватыми сборщицами апельсинов и неустрашимыми махо, с умничающими врачевателями и ловкими сорванцами, которые всегда все сделают по-своему, – он учил наизусть эти песенки, а потом пел их за работой, даже спустя годы, когда сам себя уже не слышал и чудовищно фальшивил; и все это он потерял. Не было больше и переодевания, чтоб выйти в город, напяливания отделанной позументом куртки и шитых золотом штанов, которыми он так гордился (хоть уже давно распрощался с талией тореро, о чем мать не упускала случая пробурчать себе под нос)… А ноты, какие он посылал своему дорогому Сапатеру, ноты сайнетес и сегидилий[18], сколько же суетни было с ними, беготни от прилавка к прилавку, чтоб только раздобыть самые новые, модные мелодии!

Купленное он упаковывал и высылал с конной почтой в Сарагосу, а возвращаясь домой, повторял: «Все. Конец с музыкой, пусть теперь Мартин получает удовольствие, с сегодняшнего дня перестаю ходить туда, где можно услышать песни… я же себе сказал: ты должен, дрить твою, придерживаться каких-то принципов, сохранить, дрить твою, приличествующее мужику достоинство!» – и так бормотал он всю дорогу, до самого дома, а вечером все равно выходил, расфуфыренный, в одной из своих расшитых курток махо, и до слез смеялся с другими, подобными ему. Но с тех пор как лишился слуха, ни разу не надел куртки махо, даже ради шутки, словно она была одеждой покойника.

Говорит Франсиско

Есть вещи, о которых не расскажешь. Их можно только написать. А если по-честному – и написав, не расскажешь.

Говорит Хавьер

Вот и получается, что оправился от болезни и встал за мольберт совершенно чужой человек. В первую очередь чужой для нас – ведь до его ушей не доходили наши слова; он сидел в своей мастерской, как рыба в аквариуме, темно-буром, с диковинными водорослями: рулонами полотна, скелетами подрамников, соскобленной краской, и работал без передышки, зачастую ночами, отчего сжигал еще больше свечей, а одежда его и весь пол мастерской были испещрены капельками воска, прочерчены его серебристыми нитями; он брал все заказы подряд, лишь бы доказать, что все еще умеет писать, начал посещать собрания Академии, дабы пресечь распространяемые желчными пачкунами сплетни, будто бы «Гойя кончился», и сидел на этих собраниях, ровно ничего не понимая, но, как мне представляется, с умным видом, словно слышал все до единого сказанные слова и глубоко размышлял над их сутью; писал ужасные картинки на жести – пожар, выброшенных на голую скалу жертв кораблекрушения, разбойников, убивающих путешественников, тюрьму, толпящихся в коридорах больницы умалишенных; по сей день живы в памяти отдельные сцены: перекошенные от страха лица, вывернутые ладони, отчаянные жесты; я подкрадывался так близко, как только было возможно, и наблюдал из какого-нибудь укрытия, из-за полотна или стула, как он, посапывая и бормоча, отходит от холста и вновь к нему подбегает, накладывает на него жирную, масляную черноту кандалов, окатывающую труп белую кипень и коричнево-красные, сухие пятна – кровь, впитывающуюся в песок под колесами дилижанса.

Если он догадывался, что я стою рядом, – заметив меня краем глаза, почувствовав мое дыхание на опущенной левой руке или попросту ощущая чье-то присутствие, сосредоточенье чьего-то внимания, как оно порой случается каждому из нас, – резко оборачивался и выгонял меня за дверь; временами это было похоже на игру: он ухал, свирепо лаял и рычал или щекотал меня под мышками; однако большей частью был действительно зол, особенно если писал сцену из дома умалишенных – тут же набрасывал на нее тряпку и хватал что ни попадя – багет или ветошку, – чтоб прогнать меня из мастерской.

Потом вместе с письмом он послал эту картину Сапатеру (не имею представления, что с ней сделали его наследники), а себе, спустя несколько лет, написал другую, точно такую же. Что бы там ни было, найти с ним общий язык у меня не получалось. Он еще не умел читать по губам, а я почти не умел писать; он выходил из себя, когда я медленно, с трудом выводил очередную букву, а он старался угадать все слово; если ему удавалось, он ожидал следующего и снова пытался угадать, но спустя какое-то время забывал, что было в начале, и еще больше злился. Тогда я понял, в чем прелесть нашего большого дома.

Большие дома существуют для того, чтобы люди могли избегать друг друга. А если кто-то глух, от него еще проще спрятаться; можно даже пробежать за его спиной из комнаты в комнату, только осторожно, чтобы он не почувствовал дрожания пола у себя под ногами; но когда тебе десять лет, можно бегать легко-легко. Писать я научился быстро и разборчиво, чтобы наши разговоры были как можно короче, а вместе с письмом незаметно пришла охота к чтению – отец особо не восторгался книжками, мать читала только молитвенник, но в школе у монахов, помимо безумно скучных сборников молитв, было несколько интересных книжек, оставшихся от лучших времен.

Когда я подрос и стал посмелее, мне случалось выспрашивать у некоторых знакомых отца, какие книги они ценят более всего, – и если я не находил их в библиотеке пиаристов[19], то в следующий приход гостей просил мне их одолжить; конечно же мне не полагалось заговаривать с отцовскими посетителями в гостиной, но я ведь мог оказаться в прихожей (сильно волнуясь, со вспотевшими руками), когда они входили или выходили из дома; частенько прислуга или родители награждали меня затрещиной, но случалось, что позднее я получал вожделенную книгу и тут же летел с нею в комнату, дабы приступить к чтению. Приехавший на какое-то время по своим делам из Кадиса сеньор Мартинес частенько наведывался к нам в дом и убеждал отца послать меня учиться за границу, но отец отрезал: «Хавьер – художник. Прирожденный художник. Это у него от меня. Всякая наука, кроме науки живописи, для него пустая трата времени. Не говоря уже о деньгах. Впрочем, книги, дрить твою, – то же самое. Трата. Столько света пропадает».

Но более всего отец, потеряв слух, стал чужаком самому себе, прежнему себе; он изменил привычки, тембр голоса, распорядок работы, нервничал из-за пустяков. Всегда был вспыльчив, теперь же напоминал пойманного в капкан волка, который искусает любого, кто приблизится, хоть с каждым подскоком и каждым щелканьем зубов дуги еще глубже будут врезаться в мясо и кость лапы.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*