Эдвард Хаттон - Аттила. Предводитель гуннов
То была вполне подходящая к свирепому высокомерию Аттилы поговорка, что трава переставала расти на том месте, где ступил его конь. Тем не менее этот варварский опустошитель ненамеренно положил основание республики, воскресившей в века феодализма дух коммерческой предприимчивости. Знаменитое название Венеции, или Венетии,[115] первоначально обозначало обширную и плодородную провинцию, простиравшуюся от пределов Паннонии до реки Адды и от берегов реки По до Рецийских и Юлийских Альп. До нашествия варваров пятьдесят венецианских городов процветали в мире и благоденствии; Аквилея занимала среди них самое выдающееся положение; древнее величие Падуи поддерживалось земледелием и промышленностью, и собственность пятисот ее граждан, принадлежавших к сословию всадников, доходила, по самым точным расчетам, до одного миллиона семисот тысяч фунтов стерлингов. Многие семейства из Аквилеи, Падуи и соседних городов, спасаясь от меча гуннов, нашли хотя и скромное, но безопасное убежище на соседних островах.[116] В глубине залива, где Адриатическое море слабо подражает приливам и отливам океана, около сотни небольших островков отделяются от континента неглубокими водами и охраняются от морских волн узкими полосами земли, между которыми есть секретные узкие проходы для кораблей.[117] До половины пятого столетия эта глухая местность оставалась без культуры, без населения и едва ли носила какое-нибудь название.[118] Нравы венецианских изгнанников, их деятельность и форма управления мало-помалу приняли определенный отпечаток, соответствовавший новым условиям их существования, а одно из посланий Кассиодора,[119] в котором он описывает их положение почти через семьдесят лет после этого, может считаться за первый письменный памятник республики. Министр Теодориха сравнивает их на своем изысканном и напыщенном языке с морскими птицами, свившими свои гнезда на поверхности волн, и, хотя он допускает, что в венецианских провинциях сначала было много знатных семейств, он дает понять, что теперь они уже низведены несчастиями на один общий уровень бедности. Рыба была обычной и почти единственной пищей людей всех званий; их единственное богатство состояло в изобилии соли, которую они добывали из моря, а этот столь необходимый для человеческого питания продукт заменял на соседних рынках золотую и серебряную монету. Народ, о жилищах которого трудно было точно сказать, построены ли они на земле или на воде, скоро освоился и со вторым из этих элементов, а вслед за требованиями необходимости возникли и требования корыстолюбия. Островитяне, которые от Градо до Хиозы были связаны друг с другом самыми тесными узами, проникли внутрь Италии посредством безопасного, хотя и нелегкого, плавания по рекам и внутренним каналам. Их суда, постоянно увеличивавшиеся размерами и числом, посещали все гавани залива, и ежегодно празднуемый брак Венеции с Адриатическим морем был заключен ею в ранней молодости. В своем послании к морским трибунам преторианский префект Кассиодор убеждает их мягким начальническим тоном внушать их соотечественникам усердие к общественной пользе, которая требует их содействия для перевозки запасов вина и оливкового масла из Истрии в императорскую столицу Равенну. Двойственность официальных обязанностей этих должностных лиц объясняется преданием, которое гласит, что на двенадцати главных островах ежегодно назначались путем народного избрания двенадцать трибунов, или судей. Тот факт, что Венецианская республика существовала в то время, когда Италия находилась под властью готских королей, опирается на достоверное свидетельство того же писателя, который разбивает ее надменные притязания на первобытную и никогда не прекращавшуюся независимость.[120]
Итальянцы, давно уже отказавшиеся от военного ремесла, были поражены, после сорокалетнего спокойствия, приближением грозного варвара, которого они ненавидели не только как врага республики, но и как врага их религии. Среди общего смятения один Аэций был недоступен чувству страха, но без всякого содействия с чьей-либо стороны он не мог совершить таких военных подвигов, которые были бы достойны его прежней репутации. Защищавшие Галлию варвары отказались идти на помощь Италии, а подкрепления, обещанные восточным императором, были и далеки и ненадежны. Поскольку Аэций вел борьбу во главе одних туземных войск, затрудняя и замедляя наступательное движение Аттилы, то он никогда еще не был так велик, как в то время, когда невежество и неблагодарность порицали его поведение.[121] Если бы душа Валентиниана была доступна для каких-либо возвышенных чувств, он взял бы такого военачальника за достойный подражания образец и подчинился бы его руководительству. Но трусливый внук Феодосия вместо того, чтобы делить с ним опасности войны, избегал боевых тревог, а его торопливый переезд из Равенны в Рим, из неприступной крепости в ничем не защищенную столицу, обнаружил его тайное намерение покинуть Италию, лишь только приближение неприятеля станет грозить его личной безопасности. Впрочем, такое позорное отречение от верховной власти было приостановлено благодаря тем колебаниям и отсрочкам, которые неразлучны с малодушием и даже иногда ослабляют его пагубные влечения. Западный император, с согласия римского сената и народа, принял более полезное решение смягчить гнев Аттилы отправкой к нему торжественного посольства с просьбой о пощаде. Это важное поручение принял на себя Авиен, занимавший среди римских сенаторов первое место по знатности своего происхождения, по своему консульскому званию, по многочисленности своих клиентов и по своим личным дарованиям. Благодаря таким блестящим отличиям и врожденному коварству, Авиен[122] был более всякого другого способен вести переговоры как о частных интересах, так и об общественных делах; его сотоварищ Тригеций был одно время преторианским префектом Италии, а римский епископ Лев согласился подвергнуть свою жизнь опасности для спасения своей паствы. Гений Льва[123] развился и выказался среди общественных бедствий, и он заслужил название великого благодаря успешному усердию, с которым он старался распространять свои убеждения и свое влияние под внушительным названием православной веры и церковного благочиния. Римские послы были введены палатку Аттилы в то время, как он стоял лагерем там, где медленно извивающийся Минчо теряется в пенящихся волнах озера Бенака,[124] и в то время, как он попирал ногами своей скифской кавалерии мызы Катулла и Вергилия.[125] Варварский монарх выслушал послов с благосклонным и даже почтительным вниманием, и освобождение Италии было куплено громадным выкупом или приданым принцессы Гонории. Положение его армии, быть может, облегчило заключение мирного договора и ускорило его отступление. Ее воинственный дух ослабел среди удобств и праздности, к которым она привыкла в теплом климате. Северные пастухи, привыкшие питаться молоком и сырым мясом, с жадностью набросились на хлеб, вино и мясные кушанья, которые приготовлялись римскими поварами с разными приправами, и среди них стали развиваться болезни, в некоторой мере отомстившие им за зло, которое они причинили итальянцам.[126] Когда Аттила объявил о своем намерении вести свою победоносную армию на Рим, как его друзья, так и его враги напомнили ему, что Аларих ненамного пережил завоевание Вечного города. Его душа, недоступная для страха перед действительной опасностью, была поражена воображаемыми ужасами, и он не избежал влияния тех самых суеверий, которые так часто служили орудием для исполнения его замыслов.[127] Красноречивая настойчивость Льва, его величественная наружность и священнические одеяния внушили Аттиле уважение к духовному отцу христиан. Появление двух апостолов, св. Петра и св. Павла, грозивших варвару немедленной смертью, если он не исполнит просьбы их преемника, составляет одну из самых благородных легенд церковной традиции. Спасение Рима было достойно заступничества со стороны небесных сил, и мы должны относиться с некоторой снисходительностью к такому вымыслу, который был изображен кистью Рафаэля и резцом Альгарди.[128]
Прежде чем удалиться из Италии, царь гуннов пригрозил, что возвратится еще более страшным и неумолимым, если его невеста, принцесса Гонория, не будет выдана его послам в установленный договором срок. Однако в ожидании этого события Аттила успокоил свою сердечную тревогу тем, что к списку своих многочисленных жен прибавил прекрасную девушку, которая звалась Ильдико.[129] Бракосочетание было совершено с варварской пышностью и весельем в деревянном дворце, по ту сторону Дуная, и отягощенный винными парами монарх, которого сильно клонило ко сну, удалился поздно ночью с пира в брачную постель. В течение большей части следующего дня его прислуга опасалась прервать его наслаждения или его отдых, пока необычайная тишина не возбудила в ней опасений и подозрений; несколько раз попытавшись разбудить Аттилу громкими криками, она наконец вломилась в царский апартамент. Ее глазам представилась дрожавшая от страха молодая супруга, которая, сидя у постели и закрыв покрывалом свое лицо, оплакивала и свое собственное опасное положение, и смерть царя, испустившего дух в течение ночи.[130] У него внезапно лопнула одна из артерий, а поскольку Аттила лежал навзничь, то его задушил поток крови, который вместо того, чтобы найти себе выход носом, залил легкие и желудок. Его труп был положен посреди равнины, под шелковым павильоном, и избранные эскадроны гуннов совершали вокруг него мерным шагом военные эволюции, распевая надгробные песни в честь героя, который был славен во время своей жизни и непобедим даже в смерти, который был отцом для своего народа, бичом для своих врагов и предметом ужаса для всего мира. Согласно со своими национальными обычаями, варвары укоротили свои волосы, обезобразили свои лица искусственными ранами и оплакивали своего отважного вождя так, как он того стоил, проливая над его трупом не женские слезы, а кровь воинов. Смертные останки Аттилы, заключенные в три гроба, — один золотой, другой серебряный и третий железный, — были преданы земле ночью; часть захваченной им у побежденных народов добычи была положена в его могилу, пленники, вырывшие могилу, были безжалостно умерщвлены, и те же самые гунны, которые только что чрезмерно глубоко скорбели, закончили эти обряды пиром, на котором предавались необузданному веселью вокруг только что закрывшейся могилы своего царя. В Константинополе рассказывали, что в ту счастливую ночь, когда он испустил дух, Маркиан видел во сне, что лук Аттилы переломился пополам, а этот слух может служить доказательством того, как часто образ этого грозного варвара представлялся воображению римских императоров.[131]