Валериан Светлов - При дворе Тишайшего. Авантюристка
— Ступай, молодец!.. Забудь Татьяну… Не забудешь — худо тебе будет, ой как худо!
Пров Степанович с удивлением и горестью посмотрел на ворожею.
— Чего ты разгневалась так-то? Или жаль котелка стало? Так ведь я заплачу, если надо?
— Не надобно мне твоих денег, — еще глуше произнесла Марфуша и оттолкнула деньги, предложенные ей стрельцом.
— Как хочешь! Твое дело! А только, чего серчаешь — и в толк не возьму. Прощенья просим! — небрежно кивнул стрелец головой и двинулся к дверям. — Пойдем, князь, всего наслушался, будет!
Но Леон, по-видимому, заинтересованный гаданием ворожеи, попросил Марфушу погадать и ему, в свою очередь.
Марфуша, все такая же сумрачная, молча всмотрелась в руку грузина, через несколько секунд опустила ее и, с участием взглянув на молодого князя, произнесла:
— Не видать тебе счастья… рано умрешь!
— И на том спасибо! — весело усмехнулся Леон, лихо сверкнув глазами.
— Экий красавец! — с сожалением проговорила ворожея. — Ты понаведайся ко мне, князь! Зайди как-нибудь попозднее.
— Ну, погадай уж и мне! — решившись наконец, робко протянул ей свою руку царевич.
— Славная у тебя рука, молодецкая! — погладив его руку, сказала ворожея. — И лицо, и осанка царские… а царем тебе, царевич, не бывать… Не сетуй на меня за это — язык мой вторит только знакам твоей руки… На ней так написано, не выдумала я.
— Я и не сержусь на тебя, женщина, — важно произнес царевич. — Дивлюсь я твоему искусству.
— Ну, идем, что ли! — крикнул с порога стрелец. — Нечего слушать вздорные бабьи речи! Ведь это все одно, что за советом к пауку ходить! — крикнул Пров Степанович, обозленный предсказанием ворожеи.
Она проводила его недружелюбным взглядом и проговорила вполголоса:
— А Татьяны тебе не видать, как своих ушей! Не видать тебе ее, голубчик, этому предсказанию можешь поверить, молодец!
Леон и царевич последовали за своим товарищем.
Марфуша потянула Леона за рукав шубы. Он отстал от своих спутников, задержался на минутку в сенцах, и она прошептала ему:
— А ты зайди, князь, ко мне, авось что-либо и сделаю для твоего дела! Может, судьбу-мачеху и обойдем как-нибудь. Такому-то молодцу да счастья не видать — кому же тогда и видеть его? Неужто ж тому? — кивнула она на вышедшего уже Дубнова.
— За что ты невзлюбила его? — тихо спросил ее Леон, удивленный участием к себе этой странной, неведомой ему женщины.
— Хочешь, покажу тебе Танюшу, его зазнобу? — насмешливо сделала она ударение на последнем слове. — Красавица, что и говорить!
— К чему это мне? Не надо мне, не надо! — проговорил Леон и пошел вон из избы, торопясь на зов царевича и окрики Прова Степановича.
Ворожея злобно посмотрела ему вслед; но ее хмурое лицо скоро разгладилось, и на губах даже мелькнула улыбка надежды. И она заговорила, как бы желая успокоить себя:
— Увидит Танюшу, тогда не скажет «не надо». Поди еще раз запросится! Такому красавцу только и под стать что моя Танюша, хоть полсвета обыщи и обегай. Он хоть и князь, а, верно, бедный; страна-то их, сказывают, пребеднющая, а Танюша богата, ой как богата!
На этот раз она прервала свои мысли и глубоко задумалась.
XXI. Воспоминания цыганки
Не всегда Марфуша была мрачной, косматой, всеми презираемой «ведьмой». Когда-то она была хорошенькой, черноглазой девочкой, которую все дворовые люди в доме князя Хованского любили и баловали. Она жила с матерью в небольшом домике, окруженном садом, в двух маленьких горницах с крылечком и кухонькой; на окнах висели всегда чистые занавески, а летом появлялись в их домике и цветы, которые так любила цыганка Мара, марфушина мать; стол в горнице был всегда покрыт белой холстиной, а спала Марфуша на мягкой перине рядом со страстно любившей ее матерью.
Девочка не могла припомнить мать иначе, как только лежащей либо в постели, либо на скамье. Какой-то тайный недуг снедал красавицу-цыганку, вольную дочь степей, и она таяла от этого недуга день ото дня, как воск от горячего пламени. По целым дням лежала она с запрокинутой головой, а ее огромные черные глаза всегда так уныло, так безропотно направляли свои взоры в окно, в глубокую даль, с такой тоской следили за полетом ласточек, что каждому становилось невыносимо грустно смотреть, как увядал, как засыхал этот роскошный полевой цветок, схваченный жестокой рукой и сорванный ею в самую цветущую его пору.
Не радовали красавицы Мары ни дорогая парча, ни цветные мониста, которыми одаривал ее боярин Дмитрий Федорович Хованский; слабая улыбка появлялась на ее смуглом лице, исхудалом, но все-таки прекрасном, только тогда, когда она видела яркие живые цветы и получала возможность вдыхать их свежее, веселое благоухание. Но боярин не понимал этой страсти; он приносил ей вороха драгоценных даров, требовал за все это благодарностей, восторгов и выходил из себя, когда купленная им за большие деньги красавица оставалась холодна. Она дарила благодарной улыбкой лишь свою дочь да тех еще, кто приносил ей что-нибудь, напоминавшее ее сердцу о вольных полях.
Марфуша знала, какие цветы ее мать любит больше всего; она бегала летом по полям и разыскивала их. Вся зарумянившаяся, загорелая, с вьющимися по плечам волосами, прибегала она к больной с полной охапкой цветов. Мать приглаживала ее волосы своей исхудалой рукой, и слезы медленно-медленно катились по ее уже впалым щекам. Эти слезы всегда смущали девочку, ей хотелось порадовать больную, а вместо радости выходили лишь слезы; но спросить о причине их Марфуша не решалась.
Так прошло несколько лет. Марфуша подрастала, а ее мать медленно таяла, теряя красоту. Боярин все реже и реже посещал маленький домик и уже давно перестал посылать туда подарки. И слезы на лице Мары уже никогда больше не высыхали.
Однажды — это было весною — Марфуша прибежала с целым пучком ландышей в руках и рассыпала их на постель страдающей матери. В этот раз Мара не заплакала; она положила свою руку на головку дочери и сказала ей такие слова, которые запали в душу девочки на всю жизнь:
— Слушай, Марфуша, что я тебе скажу, слушай и запомни на всю свою жизнь. Боярин, ворог наш, женится! Ты ведь знаешь, о ком я говорю!
Марфуша молча кивнула головкой. Еще бы ей не знать того, кого ее мать называла «ворогом»! Она сама так боялась и так не любила боярина, когда он своей рукой трепал ее по щеке и смотрел на нее холодными, как снег, глазами. И часто говорил он ей с какой-то невеселой улыбкой своим жестким голосом: «Расти, расти, девочка! Вырастешь, хорошего мужа найдем». Казалось, он хотел шутить с девочкой, но от его шуток по спине ребенка всегда ползли мурашки, и она жутко поеживалась под его острым взглядом. Марфуша, конечно, знала, что он был ее отцом: мамушка и нянюшка, жившие в хоромах, часто, гладя ее черные курчавые волосы, ласково шептали ей:
— Лицом-то вся в него, вся в него, только глаза да волосы матери! Барское дитя, что и говорить!
Все эти разговоры, вздохи и ахи отзывались в чуткой душе девочки и заставляли ее внимательно вглядываться в окружавшее ее…
— Так слушай же! — продолжала Мара. — Купил он меня силком, против воли моей, у нашего табора. Я была дочерью богатого и набольшого цыгана; весь табор ему подчинялся; я вышла красой на славу. Матери я не знала с трех лет; увез ее кто-то от нас, она сбежала в табор, да сил много в том беге потеряла и скоро скончалась. Отец любил меня, а… все-таки продал! Так требовал табор! Большие деньги за меня дали. Я была невестой: цыгана молодого любила, любила больше жизни, больше воли, и он любил меня! — Мара замолчала, закрыла глаза, и на ее лицо легла такая мука, что у маленькой Марфуши сердце в груди перевернулось. — Когда продали меня, Зардай повесился… О том сказала мне одна цыганка долго-долго спустя. Тебе не понять теперь, как я страдала, идя в неволю, покидая родимые степи и милого друга. Боярин Хованский много денег дал за меня, обещал и жениться. Крепко любил он тогда меня, сперва жизни за меня не пожалел бы, да противен он мне был, постылый — хуже смерти. Руки на себя пыталась я наложить, да спасали, а потом караулить стали. Вскоре и ты родилась… Отошла я… Сперва ты мне ненавистна была, а как увидала я тебя, маленькую, слабенькую, так полюбила я тебя, горемычная, всем своим сердцем несчастным.
Марфуша припала, благодарная, к рукам матери…
— А он, — продолжала Мара уже слабеющим голосом, — боярин Дмитрий Федорович, отец-то твой, все любви моей домогался, в ногах у меня валялся, руки мне целовал… Ну… и полюбила я его! За тебя ли, за сироту, за жизнь ли свою разбитую, но полюбила!.. Зардая забыла… Утихла мысль о нем, и стал люб мне отец твой! Думала, он и вправду меня своей женой сделает, и ты счастлива будешь! Но, видно, душа Зардая покоя нигде не находила и мне покой дать не хотела. Не долго боярин тешился любовью моей; о женитьбе он речей уже не заводил, скоро другую зазнобу нашел, а теперь вот, сказывают, женится!.. — И она заломила свои пальцы так, что они хрустнули.