Сергей Голубов - Багратион
— Следовательно, завтра…
Взгляд Фелича был холоден и туманен. От ледяных слов его сердце Полчанинова ухнуло и провалилось в темную безнадежность.
— Непременно! Иначе… впрочем, как благородный человек, вы сами понимаете. Послушайте, «возок с фонарями», ежели у вас вышли деньги, не мешайте по крайней мере нам с господином комиссионером и поручиком кончить талью.
Полчанинов повернулся и пошел к двери. Горбоносая морда Сестрицы, ее умные и преданные глаза, вся привычная, некрасивая, но милая стать мелькала перед ним с отчетливой живостью. Стоило лишь шаг сделать, чтобы погладить длинношерстую холку Сестрицы. Но вместо этого прапорщик поднял обе руки и закрыл ими лицо.
Сестрица! И Багратион похвалил… И страница журнала… Полчанинов вдруг понял весь ужас того, что случилось, ахнул и, гонимый толчками беззвучных рыданий, стиснув зубы до боли в голове, помчался вниз по трактирной лестнице. На нижней ступеньке его ухватил за рукав Травин.
— Обыграл-таки Фелич вас? Экий подлец!
В домах светились тусклые огни. Часовые перекликались. И городской колокол отбивал уже поздние часы, когда сменившийся с дежурства и наскоро переодевшийся Олферьев стоял на пороге своей квартиры, натягивая модные фисташковые перчатки, — стройный, ловкий и безмятежно красивый. Старый дядька, сопровождавший его в поход, качал головой, выдавая барину деньги на расход.
— Вот тебе пятьсот рубликов, Алешенька. А боле не проси. Опять, я чай, в трактир целишь? Эко горе! Так тебя в капернаумы эти и тянет. А чего не видал ты там? Картишки небось… Еще счастье твое, что всегда в проигрыше бываешь. Слава создателю, люди мы — тьфу, тьфу, тьфу! — не бедные. И проигрыши твои — не главный для нас расчет. А подумай, Алешенька, кабы довелось тебе обыграть какого-нибудь армейского голодранца-прапорщика, на коем от нужды штанишки еле держатся? Девяносто три целковых ассигнациями в годовую треть по окладу жалованьишка и, сверх того, за душой семика нет? Много ведь таких. А? Где бы тогда совесть твоя была, Алешенька?
Почтенный дядька запер сундучок, ключ от которого хранил у себя, и вздохнул. Олферьев давно привык к этим напутственным увещаниям, зная наперед все, что мог сказать ему преданный и честный слуга.
— Помолчи, Никанор, — вымолвил он с улыбкой. — Да откуда ты взял, что я опять в карты? Может, я и в трактир не пойду. В Смоленске театр играет, представляю, как жалок и смешон после петербургских показаться должен. Хоть для того зайти следует…
Говоря это, Олферьев обманывал и дядьку и себя. На улице он огляделся и, сверкая в темноте белоснежным конногвардейским мундиром, гремя ножнами и шпорами, двинулся прямо к дому, в котором помещалась гостиница и ресторация итальянца Чаппо. Здесь собиралась по вечерам блестящая гвардейская молодежь. «Чаппо» был несравненно фешенебельнее «Данциха». Однако в обширной зале с лепным потолком и алебастровыми статуями по углам, так же как и в «Данцихе», гуляли синие клубы табачного дыма и стоял такой же неуемный шум. В дверях залы Олферьева встретил однополчанин его, Голицын. Он приходился двоюродным братом князю Багратиону, но, по крайней молодости лет, признавал своего знаменитого родственника за дядю. «Принц Макарелли» высоко поднимал ликерную рюмку, в которой тяжелыми блестками переливался густейший «лероа».
— Алеша! — закротал он. — Славно, что пришел ты! Представь: я уж было и банк заложил, и метать начал, да Клингфер с Давыдовым сцепились… Умора! И карты — под стол! Мамаево побоище!.. Et vous, mon cher, comment trouvezvous ces alienesla[50]?
— Как? Опять спорят? — удивился Олферьев. — Qui n'entend qu'une, cloche, n'entend qu'un son. Il faudra voir a quoi nous tenir[51].
Чернявый подполковник в венгерке Ахтырского гусарского полка, с веселой шишечкой вместо носа и серебристым завитком в кудрях, выскочил из-за стола.
— Алеша! Где проливается вино, там купаются слова! Садись, пей, ешь и суди безрассудных…
Приветствуя Олферьева, два офицера чинно поднялись со своих мест. Высокого и бравого кавалергардского ротмистра звали фон Клингфер; маленького лейб-кирасира с ухватками ловкой обезьяны — граф Лайминг. Оба были адъютантами генерала Барклая.
— Давыдов рассказывал о своем знакомстве с Суворовым, — проговорил Клингфер, вежливо отводя от губ большую пенковую трубку. — Он собирается записать эту историю, дабы не потерялась она для отдаленных потомков. А я нахожу, что потомкам лишь то знать интересно будет о великих людях, чем великость их на деле оказывается…
«Принц Макарелли» принял таинственный вид.
— У нас в ложе «Военных братьев»…
— Пустое! — с придворной небрежностью заметил Лайминг. — Ни одного великого человека нет ни в одной масонской ложе. Разве его высочество, цесаревич Константин, единственный…
— Откуда вы взяли, граф, что его высочество — великий человек? засмеялся Олферьев. — Не о знатности рода наш толк, а о великости души и действий.
— Фу, черт возьми! — воскликнул Давыдов. — Дайте же досказать!
В этом гусаре были замечательны огненная живость речи и свежая искренность чувства, которым дышало все его крикливое и непоседливое существо. Отбросив за плечо раззолоченный ментик и взъерошив волосы, он продолжал свой прерванный рассказ:
— Стукнуло мне девять лет. Шал и резов был я, словно козленок. Отец командовал тогда в Полтаве конноегерским полком. Там, на смотру, увидел я Суворова. Старец знал и любил отца. Бойкость моя ему приглянулась. «Дениска! Беги сюда!» Малая, сухонькая, желтая, словно ярь, ручка героя легла на ершистый затылок мой. «Помилуй бог, какой удалой! Это будет военный человек! Я не умру, а он уже три сражения выиграет!» Ах, заскакал, запрыгал я! Тотчас швырнул за печь псалтырь, замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и хвост отрубил борзому псу…
— Полагать надобно, что о трех победах этих и пророчествовал Суворов, с усмешечкой сказал Лайминг.
— А благодетельная отцовская рука вновь обратила вас к псалтырю, добавил Клингфер.
— Теперь же, когда подвинулся я далеко вперед ежели не ростом, то русскою мыслью своею, — с внезапной серьезностью, горячо вымолвил Давыдов, в тугих обстоятельствах наших горько крушусь, что нет с нами Суворова…
— Стой, Денис! — отозвался Олферьев. — У нас есть Кутузов, есть Багратион!
Розовое лицо Клингфера вытянулось и вдруг сделалось страшно похожим на грубо высеченные из камня рыцарские надгробия в старых германских соборах.
— Не только они, — с веской расстановкой слов произнес он. — К счастью, кроме Багратиона, предусмотрительность и осторожность командует русской армией. Это — ее лучшие полководцы.
На первый взгляд фон Клингфер был такой же молодой, веселый и блестящий офицер, как и очень многие другие из его круга. Однако сквозь веселый блеск молодости то и дело проступала в нем жесткая сдержанность — род упорного, сурового раздумья.
— Понимаю, — с досадой сказал Олферьев, — вы говорите о генерале Барклае. Его достоинства бесспорны. Но предусмотрительность и осторожность, являясь главными из них, незаметно привели русские армии в Смоленск…
— Меньше чем за полтора месяца войны! — с негодованием выкрикнул Давыдов.
— У нас в ложе… — начал было «принц Макарелли», но, вспомнив что-то неподходящее, махнул рукой. — Интересно, куда отгонит нас Бонапарт еще через месяц!
Спор вспыхнул, как солома, на которую упал огонь. Голоса офицеров с каждой минутой становились громче, слова — резче, аргументы — непримиримее.
— Верно, что честь оружия нашего до сей поры неприкосновенна! — яростно кричал Давыдов. — Верно! Этого Наполеон еще никогда не испытывал. Но сердце, господа, на куски рвется, когда думаю, какие пространства нами уступлены…
— С помощью божьей, — сказал Клингфер, — благополучно отступим и далее.
Черствая рассудительность Барклаева адъютанта бесила Олферьева. «Это школа, целая школа! — с сердцем думал он. — Мерзкие перипатетики!»[52] «Лероа» действовал на корнета. Голова его пылала. И он проговорил резко, как можно резче, стараясь задеть, а если удастся, то и вывести Клингфера из себя:
— Вы надеетесь на бога. А мы, сверх того, еще и на князя Багратиона. Что скрывать? Нам ненавистна ретирада, она истомила нас. Ее позор оскорбителен…
Туман в голове Олферьева сгущался. Обрывки мыслей стремительно обгоняли друг друга: «Несчастная Россия! Муратов счастливей всех нас! Ах, семь бед один ответ!» Олферьев вскочил, поднял руку и пошатнулся. Звонкий тенор его разнесся по зале:
Vive l'etat militaire
Qui proment a nos ouhaits
Les retraites en temps de querre,
Les parades en temps de paix…
Эту песенку, сложенную еще покойным Муратовым, частенько распевали во Второй армии гвардейские офицеры. И сейчас сперва «принц Макарелли» и Давыдов, а за ними еще добрая дюжина голосов, сильных и слабых, умелых и неумелых, подхватила мелодию и слова. Чья-то грозная октава вела за собой хор: