Алексей Шеметов - Искупление: Повесть о Петре Кропоткине
— Ни за что.
— То-то и оно.
— Полагаю, теперь вы социалист?
— Да, по убеждению я социалист.
— Тяжело вам будет. Не вам лично, а всем социалистам. Почему вы не берете в союзники Иисуса Христа? Он ведь тоже социалист. Без Христа вам едва ли удастся построить истинно человеческий социализм. От вас отшатнется все верующее население. Душой оно к вам не присоединится. Христианин Мор хорошо сие понимал. Священники в его обществе — самые почетные люди. А вот атеист Мелье грозился удавить последнего короля кишкою последнего попа. Какова прыть!
— Вас, отец Николай, революция не тронет, — сказал Кропоткин.
— Да не о себе я забочусь, Петр Алексеевич. Революции не боюсь. Жду ее. Но мысль Мелье, сего изверившегося священника, слишком уж проста. Уничтожьте всех королей и попов — вот вам и социализм.
— Ну, Мелье не так просто все представлял. И он остался в своем веке. Ныне его редко кто знает. Социалистическая мысль ушла далеко вперед.
— Однако ваши учителя взывают лишь к разуму. И Фурье, и Прудон, и российский наш Чернышевский. Они добиваются, чтобы люди поняли несправедливость сущих порядков и переустроили их. А Христос почти две тысячи лет перестраивает человеческие души.
— Перестроил? Что-то незаметно. Сильные по-прежнему давят слабых, не испытывая угрызения совести. Социальные порядки по-прежнему остаются несправедливыми.
— Вот тут уж вы беритесь за дело, социалисты. Только со Христом. Он ваш союзник, ибо зовет к любви и братству, а всеобщее братство и есть социализм.
— В этом вы сошлись бы, пожалуй, с покойным аббатом Ламенне, отец Николай, — улыбнулся Кропоткин.
Он подошел к перилам беседки, облокотился на них. Поодаль алел в закатных лучах пруд, и по зеркальной розовой воде плавала белая стая гусей. На плотине сидел парнишка с удочкой. С зеленых полей, раскинувшихся за селом, приливал запах хлебов, нагретых за день и уже начинающих остывать.
Отец Николай тоже подошел к перилам и склонился, уронив с висков пряди длинных седых волос.
— Истинная благодать, — сказал он. — И сей благодатью господь указует нам, что такой же прекрасной должна быть жизнь человеческая. А что у нас? Ваши бывшие крепостные живут теперь не так уж убого. Пашни хороши, арендная плата невелика, да и свои наделы дают неплохой урожай. А поезжайте-ка в соседние деревни — ужаснейшая беднота. По сорока рублей с десятины выкупных — нелегко выплатить, хотя и в рассрочку. А землю-то какую помещики выделили — самую истощенную. Где ж тут справедливость?.. Нет, революция необходима. Начинайте, начинайте, господа социалисты.
— Ну, а как же нам без Христа?
— Валяйте. Ломать-то можно и без Христа. До построения еще далеко. Он потом поможет строить-то. А теперь надо ломать. Сказано же: «Все это будет разрушено, так что не останется здесь камня на камне». Его слова… Знаете что, Петр Алексеевич, есть тут в селе Туголуковке два раскольника. Толковые мужики. Не приемлют нынешнего порядка. Берите Евангелие и ступайте с ними проповедовать крестьянам. Что проповедовать — сами знаете. Никакая полиция вас не разыщет, ежели сии мужики будут вас скрывать.
— Нет, такая поддельная проповедь не по мне, — сказал Кропоткин.
— Ну как знаете. Не мне вас учить. Посмотрим, что у вас, социалисты, выйдет. Революция, думается, разразится внезапно.
Они опять сели за стол. До самых сумерек сидели в беседке и говорили о грядущей революции, о будущем России.
Ночевал Кропоткин у священника. Утром мужики принесли ему три пачки кредитных билетов — две тысячи рублей. И он покинул свое имение, довольный, что может теперь выслать деньги Грибоедову, укрыться от всего в глухой Обираловке и засесть до конца августа, пока не соберутся в Петербурге друзья, за географию.
В Обираловке его ждали, но ждали ненадолго, и, когда он сказал, что приехал месяца на два, Катя забила в ладоши, заскакала, закружилась, подбежала к нему, подпрыгнула и обвила его шею руками.
— Вот ведь как стосковалась, — сказала мать. — Каждый день ждала. Я никак не думала, что ты пожалуешь к нам надолго. Всегда появлялся на два-три дня и опять в свой Петербург. Как же решился расстаться с ним на целых два месяца?
— Видишь ли, Леночка, — заговорил он, опустив Катю на пол, — в меня влюбилась замужняя женщина, вот я и уехал, дал ей время остыть. — Он шутил, чтоб не врать, скрывая свои тайные дела от сестры.
— Значит, прячешься от влюбленной дамы? — также шутя сказала Елена Алексеевна. — Отчего ты до сих пор не женишься, милый братец?
— Тургенев виноват. Он создал слишком высокий идеал женщины. Я не вижу в жизни его героинь. Знаю женщин, в чем-то более интересных, более устремленных, но душевной поэзии в них гораздо меньше.
— Смотри, останешься навек один при своем идеале. Тебе уже тридцать.
— Да, пошел четвертый десяток. Годы летят. Ничего, как сложится, так и быть… Кормить-то меня собираешься, сестрица?
— Стол готов. Прошу на веранду, дорогой гостюшка.
За столом Кропоткин пристально всмотрелся в племянника, тихого, спокойного мальчика, которому предстояло в этом году поступить в Пажеский корпус. Каково его будущее? Пойдет ли он по его дороге? Едва ли. Холодноват. А вот Катя совсем другая, очень впечатлительна и чутка ко всему окружающему. Такая не может остаться равнодушной к бедам народа.
— Значит, в Москве провел только одну ночь? — сказала Лена.
— Да, поспешил осмотреть тамбовское имение, а потом — прямо сюда.
— Макар наш не болеет?
— Не болеет, но очень дряхл. Жалкий старик. Умиляется, плачет. Живу, говорит, у Елены Алексеевны, как у Христа за пазухой, спасибо, что приютила.
— Как бы я могла не приютить его? Весь отцовский оркестр ушел в Калугу, а старику куда? Руки дрожат, настраивать инструменты не может.
— А где наш повар Михаил?
— В Москве. У соседнего купца пристроился, и тот везде хвалится, что ему готовит повар князя Кропоткина.
— Да, разбрелась вся отцовская дворня. Дом опустел. Заходил я к Елизавете Марковне — тишина. Поля порхает по чужим гостиным.
— И в моем доме застал одного Макара. Как ночевал? Где он тебя уложил?
— Спал в твоей комнате. Знаешь, целый час стоял со свечой перед портретом матери. Какая красавица! Небесная женщина. И по красоте, и по душе.
— Петя, у тебя сулимовский голос, — сказала сестра.
Она имела в виду материнскую родословную, идущую от Сулимы, запорожского гетмана.
— Сулимовский? — усомнился он, пожав плечами.
— Да, сулимовский. У маминых братьев был такой голос. И вот у тебя. Мягкий, вибрирующий. Быть бы тебе актером. Думаю, имел бы успех.
— В Сибири пробовал силы. Выходило, кажется, неплохо. А как я представлял собак? Каточек, помнишь? Хочешь, полаю?
— Нет, дядя Петя, — сказала Катя, — собак я больше не хочу. Представьте лучше какую-нибудь сцену. Или сказку расскажите, я сказки очень люблю.
— Хорошо, времени у нас будет много, хватит и на сцены, и на сказки. С утра я буду работать… Кстати, комната для меня найдется в вашей хате?
— Найдется, дядя Петя, найдется! Будете жить в моей, а я перейду в мамину. Пойдемте, покажу. — Катя вскочила, схватила дядю за руку и потянула в дом.
— Ну что ж, прекрасный кабинет, — сказал он, войдя в ее маленькую комнатку с одним оконцем. — Вот тут я и засяду.
И назавтра он засел за географию.
И ежедневно работал с восьми утра до обеда. После обеда, в пятом часу дня, отправлялся гулять с племянниками. Но и на прогулках он, в сущности, не отрывался от своей географии, рассказывая спутникам историю Земли, живописуя ее великие события, то благодатные (как пышное развитие растительности и животных), то трагические (как материковое оледенение, уничтожившее все живое на огромных пространствах планеты). Он показывал и читал племянникам летопись природы — камни, разноцветно блестевшие под струями прозрачной речки; береговые высокие обрывы, обнажавшие пласты осадочных пород; ледниковые валуны, попадавшиеся на межах узеньких крестьянских нолей. В лесу, заметив во влажной траве какую-нибудь улитку, он начинал рассказывать и о ней, уводя племянников к далеким ее предкам — на сотни миллионов лет в прошлое, в кембрийские времена, когда Европа и Азия были залиты теплыми морями, кишащими живыми существами, гибель которых образовала местами сотнесаженные толщи известняка и мрамора, используемых ныне в строительстве и даже в скульптуре, так что иная статуя является памятником не только какому-нибудь полководцу или философу, но и предкам нашей улитки, жившим в палеозойской эре.
Катя всегда слушала его как-то возбужденно, изумлялась, то и дело перебивая рассказ вопросами. Племянник же оставался тихим, ни о чем не расспрашивал, однако внимал далеко не равнодушно, а напряженно, вдумчиво.
Однажды под вечер, проходя с ними по деревне, он завел их в самую убогую избенку, ветхую, с прогнившей соломенной крышей, с крохотными окошками. В хижине было темно, грязно, душно. Девчонка лет пяти качала в зыбке плачущего ребенка. Она испугалась, соскочила с лавки.