Алексей Шеметов - Искупление: Повесть о Петре Кропоткине
— Надо, надо, — поддержал его Кравчинский.
— А я решительно против, — заявила Александра Корнилова.
— И я против, — сказала Люба.
Чайковский развел руками.
— Расходимся, господа.
— Не будем спорить, — сказал Кропоткин. — Выйдут журналы, тогда и решим, к какому присоединиться.
Люба Корнилова подошла к Грибоедову и что-то сказала ему на ухо. Тот закивал головой и встал.
— Господа, я удаляюсь, — сказал он и вышел.
Пошел к больной Вере, догадался Кропоткин. Вот ведь фиктивный муж, а заботится о ней, как дай бог всем законным. Редко оставляет ее одну в квартире.
— Ну, а кого пошлем мы за границу? — спросил Чайковский.
— Клеменца, — поспешил предложить Кропоткин, надеясь, что Дмитрий все-таки побывает у Бакунина.
— Нет, надо послать Куприянова, — опять восперечила Александра Корнилова, и Кропоткин отступил, не полез на рожон.
— Итак, Миша, можете отправляться в Вену, — сказал Чайковский.
— Не отказываюсь, но я уже на примете полиции. Паспорт не вполне подходящ для заграничной поездки.
Ага, может быть, поедет все-таки Дмитрий, подумал Кропоткин, но тут же вспомнил, что тот перешел уже к нелегальному образу жизни. Чайковскому тоже нельзя сунуться за границу — несколько раз арестовывался, как и Сердюков. Деловые способности Кравчинского общество еще не выявило.
— Поедете, Миша, с чужим паспортом, — сказала Александра Корнилова. — Придется подыскать.
— Не надо подыскивать, — сказал Кропоткин. — Поедет с моим паспортом. Мне он в деревне не понадобится.
— Прекрасно, — сказал Чайковский. — Будем считать, что все решено и улажено. Теперь следовало бы посидеть за чаем. Последний раз собрались в байковском доме. Разъезжаемся, сойдемся, наверное, уж к осени, в новой штаб-квартире.
— Я разожгу самовар, — вскочила Надя Куприянова.
Клеменц опять сел к угловому столику и начал листать газеты.
— О, это конец, это конец! — вдруг вскрикнул он. — Конец твоей Франции, Петр Алексеевич. — Он подбежал с газетой к столу, к свету лампы. — Республика попала в лапу монархиста. Власть взял Мак-Магон. Тьер ушел в отставку. Вот его прощальная речь. Читал, Петр Алексеевич?
— Нет, не углядел, — сказал Кропоткин, тоже подскочив к столу.
— Послушайте, друзья, что глаголет павший президент. «Вы вверили мне республику, и я возвращаю ее вам — слышите, он возвращает республику, как подержанную вещь! — я возвращаю ее вам в неприкосновенности. Я не мог бы служить монархии… (рукоплескания в левой стороне)… Нас смеют упрекать в потворстве радикалам, в том, что 18 марта мы покинули Париж. Но у нас было тогда не более 18 000 солдат, правда, не деморализованных, но застигнутых врасплох. Поэтому армия выступила из Парижа; но вскоре мы собрали вокруг Версаля 150 000 человек. Нас упрекали в том, что мы выслушивали предложения парижан. Но нам предлагали примирение; нас просили не вводить армию в Париж, и хотя никто не питал такого отвращения к кровопролитию, как я, однако я неумолимо выполнял свой долг, несмотря на потоки крови. Меня упрекают в потворстве радикализму, в сочувствии коммунизму, но не я ли подавил, с вашим содействием, эту ужасную партию и, надеюсь, подавил надолго…».
Клеменц отшвырнул газету.
— Мерзавец! Туда ему и дорога.
— Да, но кто его сменил? — сказал Кропоткин. — Мак-Магон. Тот, кто опозорился в войне с немцами и отыгрался на своих соотечественниках. Он ведь возглавлял версальскую армию. Увидите, этот граф подготовит за время своего президентства переворот.
— Вот я и говорю — конец твоим надеждам на Францию, Петр Алексеевич. Придет новый монарх и окончательно выкорчует все революционные корни.
Распахнулась дверь, в комнату влетела горничная Корниловых, заплаканная, простоволосая, в белом кухонном фартуке.
— Вера Ивановна померла!
Все замерли. Люба вскрикнула было, но захлебнулась этим вскриком. Упала на колени рядом сидевшей младшей сестры и затряслась в рыдании. Александра, бледная, напряженно спокойная, гладила Любу по вздрагивающей спине.
— Успокойся, милая. Этого надо было ждать. Крепись, голубушка. Пойдем. Поедем. Извозчика, пожалуйста.
Тут только все очнулись, разом встали, засуетились. Кропоткин выбежал в сени, в переулок, на Самсониевский проспект. Увидев поодаль стоявшую извозчичью пролетку, бросился к ней бегом. Извозчик подогнал к банковскому дому экипаж, в который и посадили сестер Корниловых.
ГЛАВА 11
Это была первая смерть в пути. Друзья переживали ее тяжело. Понимали, что многие погибнут на избранной ими дороге, но не теперь же, когда их дело лишь начинало разворачиваться, и не так… «Если Вера пала бы в битве, было бы менее горестно, — сказала Александра Корнилова у могилы сестры. — Но мы берем ее долю борьбы на себя. Не будем останавливаться в нашем великом походе ни при каких бедах».
Через три дня Кропоткин выехал из Петербурга. Денег на дорогу он взял у свойственницы — адвокатши Людмилы Павлиновой. Взял столько, что можно было ехать первым классом, но он не мог теперь позволить себе такую роскошь.
В вагоне третьего класса было людно, тесно. Он сунул под скамью набитый бумагами портфель и сел к окну. Вскоре прямо перед его лицом повисли обильно продегтяренные сапоги. Они повисели минут пять и исчезли: человек, сидевший на полке, улегся спать. Кропоткин приподнялся и прильнул к окну. Вот она, открытая взгляду земля! Приневская низина. Сырые луга, сырые леса. Болотца. Песчаные и торфяные почвы. Ледниковые наносы и озерные отложения, а под ними — силурийские пласты. Академик Шмидт, лучший российский знаток силурийских пластов, заинтересовался в позапрошлом году и наносами. Отправились тогда вместе в финляндскую экспедицию. Взяли и геолога Гельмерсена. Но они осмотрели несколько моренных гряд и вернулись, предоставив мне одному обследовать Финляндию. Разработать теорию наносов не берутся. Генерал Гельмерсен слишком стар, не успеет, а мой друг Шмидт опять ушел в силурийские глубины. «Поверхность земли — твоя, Петр Алексеевич». Да, академик верит, что я докажу свою ледниковую гипотезу. Доказать-то есть чем, хватило бы только времени обработать собранные материалы… О, какой характерный валун! Гладкий, отшлифованный движением льда. Несомненно, со шрамами на какой-нибудь стороне. Мелькнул и остался позади. Сойти бы, оглядеть и зарисовать. А вон огромная болотная впадина. Досыхающее древнее озеро.
Стосковавшись по земным просторам, он не мог оторваться от окна, пристально осматривал проплывающие места, представляя, как на этой обширной равнине проходили ледниковые и последующие озерные процессы. Он слышал грохот и лязг поезда, а позади себя — людской говор, плач ребенка, храп спящего верхнего соседа. В вагоне пахло дегтем, потом, прелыми портянками. В вагоне ехал народ. И человеку, вступившему в борьбу за этот народ, следовало бы сразу же слиться с людьми, разговориться с ними, порасспросить об их жизни. Но в этом человеке сейчас брал верх географ-исследователь — путешественник, дорвавшийся до земного раздолья.
Когда земля потонула во тьме, он опустился на скамью, чуть не сев на голову уснувшего паренька-подростка. Все пассажиры спали, едва освещенные потухающей керосиновой лампой.
Он достал из портфеля сайку, поел и привалился к стене вагона подремать.
Утром он опять прильнул к окну. Открывались все новые пространства России. Вчера они радовали его, только что вырвавшегося на простор, а сегодня он смотрел на все прощально, сознавая, что эта поездка — не путешествие, что путешествовать по стране с исследовательской целью больше не придется. Он с завистью глядел на людей, вольно двигающихся по земле, — на мужика в длиннющей рубахе и лаптях, куда-то бредущего о топором на плече; на земца в белом полотняном костюме и соломенной шляпе (именно земцы любят так наряжаться), едущего в дрожках по проселочной дороге; на баб-полольщиц, рассыпавшихся по зеленому полю (поле, конечно, помещичье, а полольщицы, вероятно, наемные).
Чем ближе к Москве, тем чаще мелькают черные деревеньки с дырявыми соломенными крышами и барские усадьбы, стыдливо отодвинувшиеся от этих ветхих мужичьих жилищ, покидаемых наиболее работоспособными обитателями.
И вот — Москва! Шумная, развязная, нагловатая. О, как она не похожа на казенный, угрюмый Петербург! Она узнается уже на вокзале. Кишащий и галдящий дебаркадер. Приезжих осаждают носильщики, зазывалы номеров, извозчики и просто пронырливые шустряки, выискивающие какую-нибудь добычу. Кропоткин не обременен вещами, к тому же он коренной москвич, и это как-то чуют осаждающие, не пристают к нему.
Он пробрался сквозь толпу на площадь, прошел на Домниковку и только тут сел в извозчичьи дрожки.
Через полчаса он въехал в родную Старую Конюшенную — в этот старинный дворянский уголок с его спокойными улицами и переулками. На Пречистенке он спрыгнул с дрожек и вошел в Штатный переулок. И вскоре остановился перед белым одноэтажным домом с колоннами и железной оградой палисадника. Вот он, приют нашего раннего детства! Войти бы, оглядеть все залы и комнаты, но как войдешь, если тут уж лет двадцать живет купеческая семья. Страшно увидеть это жилье, где в каждой комнате, на каждой вещи когда-то хранился свет самой святой женской души. Вон в той угловой комнате она умерла, лучшая из матерей всего света. Там она лежала в белой постели, там прощалась с нами, и мы сидели у кровати в детских креслицах за столиком, уставленным фарфоровыми вазочками с конфетами и стеклянными цветными баночками с желе. Сидели и радовались, что она улыбается, ласково глядя на нас. Потом она залилась слезами, закашляла, и нас увели. Нет, страшно войти в этот дом. Чужие люди давно в нем попрали все наше прошлое, и милое, и горькое.