Вольдемар Балязин - За полвека до Бородина
Поручик устало откозырял батюшке, а Ларион Матвеевич с какою–то сочувственно–поощрительною интонацией спросил, судя по всему, знакомого ему офицера:
— Что, брат Данилов, досталось тебе ныне?
— Досталось, господин капитан, — ответил поручик с ласковою почтительностью и улыбнулся печально. — Три ночи не спал. Не упомню, когда так уставал: тысячу солдат и работников дали нам — мне и обер–фейервер–керу капитану Мартынову — для устроения сего фейерверка. Они–то все работали хотя и круглые сутки, однако же посменно, а мы с капитаном без всяких перерывов — от начала и до конца, все трое суток.
— Ну, иди, отдыхай, — сказал батюшка и четко приложил руку к треуголке.
«Тысяча человек! — подумал Миша. — Воистину царская потеха».
И ему тоже почему–то стало грустно…
Уже к вечеру поползли по городу слухи, что Екатерина вовсе и не мать наследнику. Болтали, что ее ребенок родился мертвым и тут же был подменен новорожденным чухонцем из пригородной деревни. Потому–де и не взяли в церковь Екатерину Алексеевну.
Люди же серьезные объясняли сей пассаж иначе: Екатерина была теперь не только великой княгиней — она была матерью наследника престола, и как бы в дальнейшем ни сложилась ее судьба, оторвать ее от судьбы этого ребенка уже не мог никто.
Хорошо понимала это и Елизавета Петровна и, не желая усиливать значение своей невестки в жизни двора, приказала тотчас же отобрать младенца у матери. И повеление Елизаветы, разумеется, было тут же исполнено: лишь только мальчик появился на свет, как сейчас же был унесен из покоя матери в аппартаменты Елизаветы.
Теперь все закрутилось вокруг новорожденного — он оказался в центре внимания двора, о роженице же забыли, и даже никто из сановников не поздравил ее — все поздравляли августейшую бабку, как будто это она, а не Екатерина была виновницей всего случившегося.
Вскоре стали известны и кое–какие подробности с подаренными императрицей деньгами.
После крестин Елизавета Петровна отправилась к невестке и сама поднесла роженице на золотой тарелке указ «Кабинету» о пожаловании ей 100 000 рублей.
Деньги почти тотчас были доставлены, но еще через несколько дней выдавший их барон Черкасов взмолился всю сумму вернуть, ибо казна была совершенно пуста, а императрица зачем–то требовала от него еще сто тысяч.
Екатерина деньги отдала, хотя крайне нуждалась, ибо долги ее были огромны, а в кошельке не было ни гроша.
Потом она узнала, что эти сто тысяч передали ее мужу Петру Федоровичу, ибо других в государственной казне не оказалось. А он со скандалом требовал обещанного и, пока не получил, не успокоился.
Екатерине показали сына лишь на сороковой день после рождения, но тут же унесли в покои бабки.
До матери доходили слухи, что бабка прибегает на каждый крик младенца и буквально душит его своими заботами.
Павел лежал в жарко натопленной комнате, укутанный во фланелевые пеленки. Его колыбелька была обита мехом чернобурых лисиц, а покрыт он был двумя одеялами: стеганым на вате, атласным, и розового бархата, подбитым мехом все тех же чернобурых лисиц.
Из–за этого потом Павел постоянно простужался и болел. Но об этом рассказывали позже.
3
Возвратившись домой, Миша долго не мог уснуть, вспоминалось ему все, что довелось увидеть сегодня, и над многим задумался он, не постигая, как ни старался, главного: как случилось, что не уравнял бог людей, а одним, избранным, дал власть, почести и богатства, другим — места подле сих избранников его, третьим же — не дал ничего.
Так и уснул, не додумавшись, но всю ночь не покидало его беспокойное чувство некоего перед самим собою долга. Так бывало с ним и раньше, когда не мог отыскать он ответа на какую–нибудь хитроумную задачу из арифметики или геометрии или же остановиться на каком–либо решении задачи житейской.
Утром после завтрака осмелился он спросить о докучавшем батюшку.
Ларион Матвеевич как–то странно на Мишу взглянул, потом будто бы даже помрачнел и велел через четверть часа подняться к нему в кабинет.
Когда Миша вошел, отец сидел за столом в полной амуниции, будто собрался на прием в Военную коллегию.
— Садись, — сказал отец холодно. И вслед за тем быстро спросил: — А отчего это, сударь мой, пришли к тебе подобны мысли?
Миша ответил, что причиною тому виденное им на крестинах, но задумываться о таких вещах стал он после того, как вернулся домой из плавания.
— Рано тебе над сим задумываться. Да и мало что полезного дают такие размышления. Но ежели уж спросил, то, изволь, отвечу тебе, как ответил бы я равному мне — а отнюдь не ребенку. Да и, судя по тому, что заботит тебя, уже не дитя ты, но юноша. И потому послушай, как о сей непростой материи мыслю я сам.
Многие мудрые люди, рассматривая физиономии человеческие, не обрели ни одной, коя была бы совершенно подобной какой–либо другой. И ежели столь бесконечно различие в наружности людей, то может ли быть единство или же схожесть в их внутреннем мире, в их душах и головах? А коль скоро нет подобия, то нет и равности. Сама природа установила такой порядок общежития человеческого и, снабдив разных людей разными дарованиями, определила единых быть правителями и начальниками, других — добрыми исполнителями, а третьих — покорными и слепыми действующими лицами.
— А отчего же тогда столь разные случаи встречаются в истории? — спросил Миша.
— Что за случаи? — не понял отец.
— Случаи совсем различных правлений. Не токмо монархическое правление встречаем мы в истории, но и иные. — Миша на миг замолк, подбирая слова. Сюжет был труден да и нов для него, и потому он с усилием конструировал фразу. Наконец возражение сформировалось, и он проговорил: — Встречаем мы, кроме монархического, и иные правления — деспотическое, вельможное, народное. Но ведь ежели бы самые мудрые и сильные стояли во главе государств, то повсюду распространилась бы благодетельная монархическая власть, не правда ли? Потому что кто же станет искать дурного, обладая хорошим?
Батюшка улыбнулся.
— Не скрою, сын, что не по возрасту умен ты, и то мне приятно. И потому и на сей твой вопрос тоже отвечу тебе, как ответил бы равному мне. Действительно, монархическое правление начало свое имеет от древнего патриаршего правления, когда старейший и мудрейший в семье, а потом и в племени был первым в совете лучших мужей.
Деспотическое же правление идет не от мудрости и авторитета, но установляется мучителями и узурпаторами. Что же до вельможного или народного правления, то и оно не от природы идет, но устанавливается в борьбе против самовластных деспотов. И ежели вельможи сокрушают деспота, то устанавливается вельможное правление, ежели народ, то народоправство.
— Какое ж из них лучшее?
— Монархическое, — твердо сказал батюшка. — Однако ж когда монарх не самодержец, но во всем советуется с вельможами — мудрыми и просвещенными.
Читая гисторию, не раз замечал я, что в монархии люди честолюбивы, во аристократии или же вельможном правлении — горды и тверды, в народоправстве — смутнолюбивы и увертливы, в деспотическом же самовластии — по–холопски подлы и по–рабски низки. Помнишь, до чего дошло дело, когда деспот Калигула установил власть свою над Римом? Коня своего сделал консулом и ввел в сенат. — Сказав это, отец грустно усмехнулся и добавил: — Правда, что не раз бывало, когда и многих людей, не лучше лошади достойных и разумных, самовластители в вышние чины производили. — И вдруг, будто испугавшись, что сказал лишнее, спохватился: — А не угодно ли тебе, сударь мой, будет потолковать со мной о иных материях?
Миша вопросительно взглянул на отца.
И Ларион Матвеевич заговорил с ним сначала по–немецки, а затем по–французски.
Начал он с простых обиходных фраз: «Как имя ваше, сударь?», «Кто отец ваш?» и «Каково состояние фамилии вашей?». Все более усложняя диалог, отец заговорил о вещах позамысловатее прежних: речь пошла о занятиях, о замыслах, о предметах возвышенных и сложных — сродни тем, с каких началась их сегодняшняя беседа.
Миша бойко отвечал на первые вопросы отца, но, по мере того как разговор становился труднее, спотыкался все чаще, а когда дошли до сюжетов политических, и вовсе замолчал.
— Языки, сын мой, не чета лукавым мудрствованиям о вещах политических. Чтоб ими овладеть, нужен труд, пот нужен. А политика — что? Тухлое яйцо. Ни малой пользы, одна вонь. Да вижу я, что, задумываясь над политикой, как раз в языках–то ты и не больно горазд. А надобно бы тебе в них поболее твоего поднатореть: что за офицер, который ни Вобана, ни Штурма читать не сможет и рефлекцы на них делать будет не в состоянии?
Миша стоял красный от стыда. Ему никогда не доводилось выслушивать от батюшки подобные упреки, и он так растерялся, что в великом смущении не заметил даже, как встал со стула и, по присловью батюшки, «оборотившись в пень, стоял болваном».