Анна Караваева - Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
«Старуха занедужила, а девки-то?» Ответить себе не успел, как столкнулся с бабой-соседкой. Она выходила из избы и несла в руках связку старухиных крашеных веретешек, которые выточил Марей как-то в позапрошлом году.
Не своим голосом он крикнул бабе:
— Ты што?
Баба присела и хлопнула руками о бока:
— Ба…тюш…ки! Откелева ты?
Марею вдруг показалось, что в веретешках кроется что-то страшно важное. Открытая дверь избы пугала.
— Ты куда с веретешками-то?
Баба сморкнулась и развела руками:
— А на чо их? Все едино пропадут… Кому их надоть?..
И тут, застыв на месте, узнал Марей, как черная туча с каменным дождем разметала жизнь его дома. Не прерывая бабы, слушал он про приезд попа, про Ксюту и ее ребеночка, про безумие и смерть старой Мареихи, про несчастную, изуродованную Лешкину жену и бесследно исчезнувшую Феню.
Бабе хотелось уйти — страшно было это окаменевшее мужское лицо, но Марей, будто во сне, дернул еще ее за рукав. Тусклым глухим голосом спросил:
— Парень-от… Серега… где?
Баба заегозила:
— Сынок-от?.. Ниче, батюшко, здоров, здоров. Ходим вот, навещаем, кормим… Ну, конешно, с краю хозяйство подъел сынок-от… Не робит ведь, а есть-пить охота…
Марей бросил равнодушно:
— Растащили вот все.
И, будто забыв про вконец ошарашенную бабу, кинулся в избу.
Так и поперхнулся на пороге: тяжкий, прогорклый дух стоял в грязной, серой от паутин избе.
С печки же глядели два острых, пылающих глаза. Рваное, волосатое существо вытягиваясь на руках, взвыло жалостно:
— Тя-тя-я!..
Марей — одним прыжком к печке. И на богатырские свои плечи принял трепещущего Сергуньку. Положил на пол, будто не узнавая.
Страшен был этот заморыш. Скверный дух в избе шел от него, убирать за ним было некому.
Сергунька лепетал, ревел, жаловался на всех, как маленький, голодный и одуревший от одиночества.
А сам чесался, и кровь брызгала из-под черных ногтей.
Отец, не отрываясь, глядел на перекошенное его лицо, и тяжелые, будто медные, слезы ползли по лицу Марея.
— Молчи, сынок… Изладим все…
Выбежал Марей во двор, набрал шепья, отыскал где-то ржавую корчагу, принес воды, затопил печь. В печурке нашарил обмылок и даже вскрикнул от радости.
Сергунька дрожал на полу и просил остричь волосы. Марей выстриг ему голову складным ножом.
Сергунька хлопал в ладоши и глядел на отца сияющими глазами.
Мыл Марей жалкое, изможденное тело сына, слушал сквозь кряхтение Сергуньки скорбную его повесть. Видел все Сергунька, а пальцем шевельнуть не мог. Рассказал Сергунька, как увел Лисягин вторую корову, а соседушки пошли по его следам и растащили все. Бросят ему, Сергуньке, хлеба черствого да воды в кружку плеснут — вот-де тебе еда, болезненькой, — а сами по пути прихватят, что под руку попадет. Жаловался Сергунька и трясся весь:
— Я баю: люди добреньки, братцы, ужли жалости нету-у?
— Нету, бают, нас кто жалеет, а?.. И ташшат… Поперли лесенку от печки. Я ору: господи-и! Можа, я спущусь когда отселева, чай, я не кошка, вниз башкой без лесенки не смогу!.. Умолил — оставили, да и лесенка-то шатучая.
Сергунькина вымытая рубаха сушилась на солнышке. Сидел Сергунька на лавке, стриженый, с поясневшим лицом, а Марей, рассеянно прибирая в избе, грозно глядел перед собой и говорил глухим, как из-под земли, голосом:
— Люди злы, словно волки люди… Страх платят попу да Лисягину-ябеде, а над попом ишо поболе попы, а над теми попами начальство заводское, а над начальством ишо кто поболе, а тамо цари… А мы вроде на самом донышке барахтаемся. Вот и лютеет человек от тяжкой жисти. А мы с тобой пойдем легкости искать, на то господь тебя мне и сохранил, сынушко!
Сидел Сергунька и светло улыбался, свеся с лавки тонкие немощные ноги. Мил он стал Марею, так мил, будто недавно родился: сразу прилепилась к его жизни захлебнувшаяся горем Мареева душа. Ныло все в ней, как рваная, кровоточащая рана. Кружило голову от быстрой смены мелькающих в памяти лиц: то родное, морщинистое, старухино, то цветущее Фенино лицо, веселое Ксютино и еще маленькое личишко, не успевшее даже увидеть света.
Но Сергунька, надевший выстиранную рубаху, улыбался так облегченно и сияюще, что среди горестной тьмы увидал Марей теплый, робко успокаивающий луч и сказал, гладя Сергунькину клочками остриженную голову:
— Уйдем отседова, сынок… Где вольготней, тамо и люди добрей, дойдем до легкости, волю увидим.
Сергунька сказал, весь светясь радостью и готовностью:
— А мы тамо бахчу заведем, а я заместо пугала буду сидеть, руками махать да птиц шугать: ш-ш-ш… жаднущие, не трожь отцовых трудов… Ш-ш!.. Испужаются птицы, и все будет цело… Верно, тять?
И в который раз подумал Марей — велик бог и еще милостив к нему, старому Марею.
Когда в избу зашли кое-кто из соседей, Марей соседей ни в чем не упрекнул, обошелся со всеми ласково и важно, сказал, что уходит на новые заработки, что бога благодарит — хоть Сер гунька-то остался! Он возьмет-де Сергуньку с собой, может, вызволит сына от надоедливой болезни.
Соседи сказали тоже по-хорошему:
— А ты, Мареюшка, утекай скореича. Лисягин, язви его, в лес уехал, так штоб шуму не было.
Марей успокоил:
— Ладно-ста, уйдем во времени. На добром слове спасибо.
До сумерек было еще далеко, когда Марей с Сергунькой на спине вышел из дому к реке.
Нес Марей Сергуньку на спине, подхватив под дряблые коленки, — и все казалось, что не к третьему десятку идет Сергуньке, а совсем он еще малый несмышленыш беспомощный, и с ним приходится Марею на старости лет жизнь начинать сызнова.
Шел Марей и тихонько читал две заветные молитвы, те самые, которые читал умирающему Евграфу Пыркину.
Начал Марей спускаться под гору, и дрогнули его ноги, и тут он ослаб. Присел на минутку с Сергунькой, вспомнив, что со вчерашнего вечера ничего не ел, ведь бежал, нигде не останавливаясь. Думал, что дома уж поест всласть, что покормит его родная старуха Мареиха, ан поесть-то и не пришлось.
Почуял Марей, как засосало больно под ложечкой, а от той силы, что вызволяла сегодня Сергуньку, точно отломился огромный кусок и упал в пропасть. Пришла искусительная мысль: вернуться, поесть, попросить у соседей, но Сергунька, потирая тонкие, вялые ноги, просил:
— Пойдем, тять, ходче… Боюся Лисягина… Шум подымет, мужиков взболомошит, опять оскалятся…
И вспомнил Марей, что ведь начал он жить сызнова, подхватил опять сына и пошел под гору.
Теперь только пройти мостик через реку. Марей смело поставил босую ногу на скользкие жерди. Стараясь не глядеть на быструю рябь реки, строго говорил сыну:
— Держись крепче да молися!
— Молюся, тять, во как…
Марей, плавно размеряя шаги, двинулся по мосту. Шел и молился нараспев, строго и ласково глядя на иззолоченно-голубое небо. С твердой покорностью, с неистощимым терпением глядел старый Марей в небо, на всю земную красоту и молился, смаргивая ресницами скупые мужицкие слезы.
«Заслаб я что-то совсем»… — И только успел это подумать, треснуло что-то внизу, поскользнулась нога.
В голове Марея молниеносно мелькнуло: «Жерди подломились!» И вдруг Марей по шею очутился в бурливой ледяной воде… Его ослепило брызгами, руки его разомкнулись.
— Сергунь! Сергу-унь!
Как во сне увидел: в белой пене шевельнулась клочкастая голова сына… В глазах его вода, рот перекошен…
— Тя-я…
Марей крикнул:
— Сынушко-о! Держися!
Но голова сына вдруг скрылась. Марей отчаянно завертелся в воде.
— Где ты? Господи милостивый, вызволи-и!
Вдруг показалась голова сына. Старик протянул руку, но схватил только бегущую струю.
— Сыно-ок! Отец небесный, вызволи-и!.. Помоги-и!
Он шарил руками на воде, нырял, звал:
— Сыно-ок!.. Сы-но-ок!..
Еще долго нырял Марей, как безумный, разглядывал зеленую муть речной глуби. Вынырнет, оглядится — и опять в воду. Сквозь страшный гул в голове еще шептал молитвенное:
— Выручи-и… Господи-и!..
Когда, наконец, выбросился Марей один головой на берег, и из разбитого о корягу виска его хлынула кровь, только тут понял он, что потерял Сергуньку навсегда.
Хватило еще Мареевой покорности на одну жалобу:
— Для смерти сыночка вымы-ыл… О-о!
Глянул он на безмятежное небо и вдруг дрогнул весь. Небо улыбалось, а Сергуньки не было. Мареева жизнь, начатая сызнова, вместе с подломленной жердью моста рухнула — в Бию. Он просил, молил, умилялся долго, терпеливо, он плакал!.. И просмотрел, что жерди подломились.
Вдруг показалось Марею, что насмешливо подмигнуло ему сияющее небо. И дохлебал он чашу своего терпения, вскочил на ноги, огромный, мокрый, с окровавленным лицом, страшный в гневе, и поднял к небу жилистые железные кулаки.