Юрий Плашевский - Марина
Пленники, пленники они уже и здесь, понимает Марина, — и он и она.
— А ты думаешь? — доносится с отходящего струга злой, хриплый голос. — Достанут нас стрельцы, достанут! У Москвы руки длинны, знаешь, ухватисты… А достанут, мы им Заруцкого с Маринкой выкинем, отпустят нас… Уйдем в степь… А ты, дурак, не понял, поди…
Опять, покачиваясь, вровень с широко раскрытыми глазами Марины, налитыми слезами, совсем рядом — рукой подать — медленно, неотвратимо, проходит черный смоляной брус. Катятся волны. Дует ветер. Тусклым светом наполняется серое небо.
Кончился сон. Уже несколько ночей подряд снился он Марине, и каждый раз она пробуждалась с острой болью в сердце.
И сейчас она тоже проснулась, но лежала не двигаясь, не раскрывая глаз и с какой-то печальной отрадой внимая звукам ночи. Она слушала дыхание сына, плеск и шелест волн Яика вокруг острова, певучий, негромкий звон натянутого полотнища шатра.
Она слушала все это и думала, что весь ее путь в России был путем обнажения, и теперь она была обнажена совершенно, и ветер одиночества, не встречая уже преград, обвевал ее со всех сторон.
В Кремле Московском, женой первого Димитрия, она была в самой сердцевине России. Она до сих пор помнила то, впервые в жизни испытанное ею, непередаваемое, незнакомое ранее ощущение совершенной свободы, власти и безопасности, когда она почувствовала вокруг себя неугасимое тепло громадного народа, одевавшего ее как бы непроницаемой живой броней. С чем можно было это сравнить? Может быть, только с ощущением пчелиной матки в громадном, живом, богатом, копошащемся улье, в котором каждая пчела готова умереть, защищая святыню и драгоценность, источник жизни и продолжение рода. Могла бы она стать для русских такой драгоценностью? Она не знала.
С тоской о недостижимом, с острой и какой-то печальной, завистью думала также Марина, что, наверно, никакие грозы не страшны тому, кого лелеет и защищает Россия, кого приняли в свою сердцевину и понесли русские. Сквозь них не прорубиться никому.
Но Марине недолго суждено было пребывать там, в золотой и недоступной середине. Русь извергнула ее, и холод стал ближе. Он подкрадывался постепенно, по мере того как редело число сторонников второго Димитрия. Потом степь объяла ее, и ветры стали сокрушительнее и злее. А в Астрахани уже только тонкая пленка отделяла ее от стужи.
Теперь не было и этой пленки. Холод подступал к сердцу, а спасения, она понимала, нет.
Она открыла глаза. Полотнище было откинуто. В шатер заглядывал серый рассвет. Костер догорал. Возле него толпились казаки, говорили все разом. Над гомоном голосов тонкий, высокий взлетел крик:
— Стрельцы на острове, говорю, ироды, и стрелецкий голова сам! Кличьте Уса, треклятые, пока не поздно!
Два дня, что последовали вслед за этим утром, походили на кошмар.
Казаки заперлись в острожке, что еще загодя был выстроен на острове в предвидении осады.
Была стрельба, крики, а настоящего бою не было. Казаки вяло переругивались со стражниками, торговались об условиях. На переговоры со стрельцами выходил сам атаман Ус, который, после того как Заруцкий был схвачен, стал над казаками главным.
Договорились к концу второго дня.
Под вечер отворились в острожке ворота. Вывели связанных, передали стрельцам Заруцкого, Марину с сыном, еще несколько человек.
Стрелецкий голова, низкорослый, плотный, стоял в окружении урядников, держа саблю наголо, улыбался.
— А ну, поторапливайся! В Москву поедешь, царица московская, — крикнул он, увидев Марину.
Повернулся, крикнул в острожек Усу:
— А ты, сучий сын, уходи, пока отпускаю. Да не воруй. А попадешься, голову сниму.
В тот же вечер стрельцы поплыли обратно вниз по Яику, спеша доставить пленников в Астрахань, откуда их должны были везти в Москву. Там ждала их смерть. Заруцкого и сына Марины — прямо на Москве. А Марине предстояло еще долгое умирание в Коломне, в одной из крепостных башен, которая долго после этого называлась Маринкиной.
Плыли по реке уже на закате. Воздух был сух. Не то пыль висела над землею, не то стлался дым от далеких степных пожаров. Красная мгла закрывала солнце. Казалось, волны Яика переливаются, затопляют берег, уходят в эту мглу и вдали ложится на них темный багровый свет. Медленно, бесшумно двигались там громадные тени, похожие на корабли. Потом воздвигалась арка. Пламенеющими кровавыми вратами высилась она на небесах и была отверста в неведомое.
Отправившись с пленниками вниз по реке, чтобы везти их потом вокруг, по морю, стрелецкий голова послал напрямик, через степи, верховых с донесением. Они прибыли в Астрахань быстро, пока лодки еще плыли, и в городе было ликование, что супостаты пойманы.
Через несколько дней сидел в писцовой горнице астраханского кремля за столом человек худ, сочинял, по приказу князя Одоевского, наказ стрельцам, как везти к Москве пойманных.
«Маринку с сыном и Ивашку Заруцкого, — писал, омокнув перо в белоснежную, из рыбьего зуба резную чернильницу с серебряной отделкой, — везти с великим бережением скованных. По степям стоять настороже, чтоб на них воровские люди безвестно не пришли. А если прийдут на них воровские люди, и будет им то в силу, — тогда стоять. А коли станут пришлые воры их одолевать, — тогда Марину с сыном и Ивашку Заруцкого побить до смерти…»
Положил перо на стол, сцепив пальцы, стал, кривясь будто от боли, глядеть в окно, в сухую, огненную мглу заката. Губы его шевелились, но что говорил худой, разобрать было невозможно.