Дэвид Митчелл - Тысяча осеней Якоба де Зута
— Но винтовки‑то веселее, — вставляет Герритсзон. — Бах — бах — бах.
— Какой прок от раба, — спрашивает Грот, — если в нем столько дыр?
Баерт целует свою карту и кладет даму крестей.
— Эта сучка — единственная на Земле, — говорит Герритсзон, — позволяет тебе делать это.
— С сегодняшним выигрышем, — заявляет Баерт, — я могу заказать себе златокожую мадам.
— Вам в приюте дали такую фамилию, господин Ост? «Я бы никогда не задал этот вопрос трезвым», — ругает себя Яков.
Но Ост, размякший от рома Грота, совсем не злится на вопрос. «Да, там. Ост-это от Ост-Индской компании, которая основала тот приют, а кто б сказал, что нет во мне крови Востока? Иво — потому что меня оставили на ступеньках сиротского дома двадцатого мая, под день святого Иво. Мастер Дрийвер, который этот дом возглавлял, постоянно говаривал, что Иво — это мужское производное от Евы, чтоб я помнил, в каком грехе меня родили.
— Богу интересны поступки человека, — откликается Якоб, — а не обстоятельства его рождения.
— Жаль только, что за моей спиной стояли такие волки, как Дрийвер, а не Бог.
— Господин де Зут, — обращается к нему Туоми, — вам ходить.
Якоб кладет пятерку червей, Туоми — четверку.
Ост проводит углами карт по своим яванским губам.
— Я вылез из чердачного окошка, над палисандровым деревом, и там, к северу, за Старым фортом, увидел полоску синего… или зеленого… или серого… и запах рассола перебивал канальную вонь, и корабли казались живыми, ветер надувал паруса, и я сказал этому дому: «Ты не мой дом», и я сказал этим волкам: «Вы мне не хозяева», и я сказал морю: «Потому что ты — мой дом». А потом я иногда заставлял себя верить, что море мне ответило: «Да, я твой дом, и придет день, когда я позову тебя к себе». Сейчас—το я знаю, что не говорило, но… несешь свой крест, как можешь, правда? Так я и рос все эти годы, и, когда волки били меня «во имя моего блага», я мечтал о море, ведь я не знал тогда его крутого нрава… ну и что, да — а, пусть и не был еще я на корабле… — Он выкладывает пятерку крестей.
Баерт выигрывает сдачу: «Теперь могу и двойняшек златокожих вызвать на ночь…»
Герритсзон отдает семерку бубен, объявляя: «Дьявол».
— Чертов ты Иуда, — говорит Баерт, теряя десятку крестей, — чертов ты Иуда.
— И что, — спрашивает Туоми, — море позвало, Иво?
— На двенадцатый год — или когда директор решал, что тебе исполнилось двенадцать — нас приобщали к полезному труду. Девочки шили, пряли, стирали. Нас, ребят, отдавали плотникам и бочкарям, офицерам в денщики, иль в порт грузчиками. Меня определили к канатному мастеру, и я выдергивал пеньку из старых канатов. Мы обходились дешевше, чем слуги, дешевше, чем рабы. Дрийвер эти деньги в карман себе клал, а нас чуть больше сотни работало, так что ему хватало. Но зато нас отпускали за стены приюта. Без всякой охраны: а куда бежать? В джунгли? Я же не знал батавских улиц, лишь от приюта до церкви. Но понемногу начал ориентироваться, с работы возвращался кружным путем, мастер посылал меня то на китайский базар, то в порт, и я бродил мимо пристаней, довольный, как амбарная крыса, глазел на моряков с разных стран… — Иво Ост кладет валета бубен, выигрывая сдачу. — Дьявол Папу бьет, а плутишка — дьявола.
— Так гнилой зуб разболелся, — говорит Баерт, — мочи нет терпеть.
— Сыграно мастерски, — хвалит Грот, сбрасывая какую‑то мелкую карту.
— Однажды, — продолжает Ост, — мне уже было четырнадцать, или около того, я нес бухту веревки для какого‑то лавочника и увидел такой чистенький бриг, маленький, ухоженный, и с фигурой на носу корабля… фигурой женщины. «Сара — Мария» звался бриг, и я… я услышал голос, как будто голос, но без голоса, говорящий мне: «Это твой корабль, и сегодня тот день».
— Ну теперь все ясно, — бормочет Герритсзон, — как французский нужник.
— Вы услышали, — подсказывает Якоб, — что‑то вроде внутреннего приказа?
— А что бы ни было — я взлетел вверх по сходням и ждал, притаившись, пока главный, который командовал и кричал, меня увидит. А он все не видел, тогда я всю смелость в горсть собрал и говорю: «Извините, господин». Он уставился на меня и как р-рыкнет: «Кто эту рвань сюда пустил?» Я вновь попросил прощения и сказал, что хочу сбежать в море, и, мож, он поговорит с капитаном? Я не думал, что он рассмеется, так он рассмеялся, а я опять прощения попросил и сказал, что не шутил. Он говорит: «А что твои мамка да папка обо мне подумают, когда услышат, что я тебя умыкнул в море без их прости-прощай? И почему ты уверен, что моряком станешь, после всех пинков — тычков, да жары — холода, да настроения главного по грузу, а тут все знают, что он — слуга дьявола?» Я лишь сказал, что мои мамка да папка ничего не скажут, потому что рос в приюте, а если я выжил там, то, прощения прошу, не боюсь ни моря, ни злого главного по грузу… и он не смеялся больше и не говорил ехидно, а лишь спросил: «А твои опекуны знают, что тебе хочется связать жизнь с морем?» Я признался, что Дрийвер с меня кожу снимет живьем, если узнает. Тогда он решил и сказал: «Меня зовут Даниэль Сниткер, и я главный по грузу на «Саре-Марии», и мой юнга умер от лихорадки». На следующий день они отправлялись на Банду за мускатным орехом, и он пообещал, что капитан запишет меня в вахтенный журнал, но пока «Сара Мария» стояла там, он велел, чтоб я спрятался среди моряков. Я ему повиновался, но меня увидели на бриге, и директор послал за мной трех больших плохих волков, чтоб вернуть его «украденную собственность». Господин Сниткер и команда выбросили их в воду.
Якоб гладит сломанный нос. «А я его спасителя помогаю осудить».
Герритсзон сбрасывает ненужную пятерку крестей.
— Похоже, — Баерт кладет гвозди в кошель, — меня зовет домик нужды.
— А чо ты выигрыш с собой тащишь? — спрашивает Герритсзон. — Не доверяешь нам?
— Скорее я свою печень поджарю, — отвечает Баерт, — со сметаной и лучком.
Две бутыли рома на полке, похоже, не переживут ночь.
— С колечком свадебным в кармане, — шмыгает носом Пиет Баерт, — я… я…
Герритсзон сплевывает: «О-о, кончай болтовню о своей драной кошке!»
— Ты так говоришь, — лицо Баерта каменеет, — потому что тебя, кабана сраного, никто никогда не любил, а моей любимой не терпелось выйти за меня, а я думал: «Наконец‑то все плохое позади». Все, что нам только требовалось, так это благословение отца Нелти, и мы б поплыли по центральному проходу к алтарю. Ее отец пиво разносил в Сен-Поль-сюр-Мере, и я туда направился тем вечером. Но Дюнкерк — очень странный город, да еще дождь лил, как из ведра, и уже темнело, и улицы кругами какими‑то, все назад возвращают, и, когда я зашел в таверну, чтоб узнать дорогу, смотрю, а у официантки не буфера, а два веселых поросенка, и она засияла вся, чисто ведьма, и говорит: «Ой-ой-ой, тебя ж занесло не на ту сторону города, мой бедный маленький барашек!» Я говорю: «Пожалуйста, сударыня, я просто хочу попасть в Сен-Поль-сюр-Мер», а она мне: «Куда торопишься? Али наша таверна не по тебе?» — и как тряхнет своими поросятками. Я отвечаю: «Да ваша таверна замечательная, сударыня, но моя любовь ненаглядная Нелти ждет меня с отцом, чтоб я руки его дочери попросил и повернулся спиной к морю. А официантка спрашивает: «Так ты морячок?» — и я говорю: «Был, да весь вышел», и она как завопит на всю таверну: «Кто ж не выпьет в честь Нелти, самой счастливой девчушки во Фландрии?» — и сует стопку джина мне в руку, и говорит: «Немножко, чтоб косточки согрелись», и обещает, что ее брат отведет меня в Сен-Поль-сюр-Мер, потому что ночью на улицах Дюнкерка бандитов пруд пруди. И я думаю: «Ладно, конечно, все же плохое далеко-далеко в прошлом», — и подношу стопку к губам.
— Игривая девка, — замечает Ари Грот. — Что за название у таверны‑то?
— Назовут Пепелищем прежде, чем я еще раз из Дюнкерка уйду: тот джин полился в желудок, и голова поплыла, и лампы погасли. Потом сны какие‑то плохие, видения, потом я просыпаюсь, качаюсь туда-сюда, словно в море, и со всех сторон окружен телами, как виноградина в прессе для отжима, и я думаю: «Все еще сплю», — но эта холодная блевота, залепившая мне ушную раковину, не похожа на сон, и я кричу: «Боже, я ж мертвый!» — а какой‑то демон кудахчет мне смехом: «Никакой рыбке так легко с этого крючка не слезть!» и могильный голос говорит: «Тебя опоили, дружище. Мы на борту «Мстителя»[41], и мы плывем по Ла-Маншу на запад», а я говорю: «Какого такого «Мстителя»?» — и как вспомню о Нелти и закричу: «Но этим вечером я должен обручиться с моей любовью единственной!» — а демон отвечает: «Здесь тебя ожидает одно обручение, брат, морское», и я думаю: «Бог ты мой, Иисус Христос, кольцо Нелти», — и рукой шевелю, чтоб карман проверить, но нет там никакого кольца. Я в отчаянии. Плачу — рыдаю. Зубами скрежещу. Но ничего не помогает. Наступает утро, и нас выводят на палубу и выстраивают в линию перед пушками. Большинство похожи на южных голландцев, и тут капитан появляется. Парижский хорек, а первым помощником у него волосатый здоровяк, которому только дай кому в зубы врезать, баск. «Я капитан Ренодин, — говорит он, — а вы — мои привилегированные добровольцы. Нам приказано прибыть на рандеву с конвоем, везущим зерно из Северной Америки, и сопроводить его до территории Республики. Британцы попробуют нас остановить. Мы разнесем их в щепки. Вопросы?» Один решается — швейцарец — голос подает: «Капитан Ренодин: я принадлежу к общине меннонитов, и моя религия запрещает мне убивать». Ренодин говорит своему первому помощнику: «Мы не должны доставлять неудобств этому стороннику братской любви», — и здоровяк — баск хватает швейцарца и швыряет за борт. Мы слышим, как он кричит о помощи. Мы слышим, как он молит о помощи. Мы слышим, как мольбы замолкают. Капитан спрашивает: «Еще вопросы?» Ну, силы ко мне быстро вернулись, так что спустя две недели, когда английский флот повстречался с нами первого июня, я уже сыпал порох в орудие калибра двадцать четыре дюйма. Третья битва при Уэссане, так называют случившееся потом французы, а англичане — «Славное первое июня». Стрельба по кораблю с десяти футов через орудийные порты, может, и «славно» для Джонни Ростбифа, но по мне — ничего славного. Разорванные тела корячатся в дыму; о да, мужчины больше и здоровше тебя, Герритсзон, зовут мамочек через дыры в горле… а ванна, которую тащат из операционной, полна… — Баерт наполняет стакан. — Э-эх, когда «Брунсвик» продырявил нас по ватерлинии и мы знали, что тонем, «Мститель» мало чем напоминал боевой корабль: бойня… просто бойня… — Баерт смотрит на ром, потом — на Якоба. — Что меня спасло тогда, в тот ужасный день? Пустая бочка из‑под сыра плыла рядом — вот что. Всю ночь я за нее цеплялся, слишком замерзший, слишком слабый, чтоб акул бояться. Рассвет пришел, а с ним и шлюп под британским флагом. Вытащили меня на палубу и заголосили на своей птичьей тарабарщине… не обижайся, Туоми.