Олег Боровский - Рентген строгого режима
С уходом Саши Эйсуровича оборвалась моя последняя надежда работать в санчасти рентгенотехником. Куда меня определит на работу начальник спецчасти лагеря Таисия Александровна Ткачева, я, естественно, не имел понятия, а предпринимать какие-либо шаги для своего устройства мне не хотелось. Врачи сказали мне, что будут держать меня в стационаре до «последней крайности», то есть пока Бойцова или Токарева не выпишут как вполне здорового. Но когда это произойдет, никто не знал... Для окончательного суждения о моих легких врачи отправили меня под конвоем в рентгенкабинет шахты № 9 – 10, где еще недавно работал Саша Эйсурович. Там был единственный аппарат на все лагеря Воркуты. Врачом-рентгенологом там работал знаменитый на всю Воркуту доктор Чекин, знаменитый еще и потому, что к нему водили больных со всех лагерей Речлага, и все его знали, и его заключение многое значило для вольнонаемных врачей с погонами и без погон. Посмотрев мои легкие, Чекин на бланке с магическими буквами RO (Rőntgen) написал диагноз: двусторонний фиброкавернозный туберкулез легких – что на весь срок обеспечило магические буквы ЛП в моем формуляре и избавляло от работы в шахте. И этот же диагноз позволил врачам держать меня в стационаре еще целый месяц, и я продолжал лежать около теплой печки, не думая о будущем и не ожидая ничего хорошего ...
Как-то днем меня разбудил дежурный фельдшер и сообщил, что привели новый этап, и на время двухнедельного карантина их определили в терапевтический стационар. Я вышел в вестибюль и увидел десятка полтора заключенных, переодевающихся в больничную одежду. Почти все были простыми работягами из дальних лагерей. На полу, скрестив ноги, сидел крошечный, совершенно высохший, желтенький древний кореец. В то время Северная Корея напала на Южную и, по плану Сталина, обе Кореи должны были воссоединиться и создать еще одну советскую республику. Конечно, все подозрительные корейцы «изымались из обращения», то есть просто их сажали в лагерь. Зачем? Кому-то было надо? Никто не знал... Несчастного старичка никто в санчасти не понимал, когда я подошел к нему, пораженный его высохшим видом, он посмотрел на меня косенькими черненькими глазками и протянул белую строганую палку, на которой карандашом было написано сверху вниз что-то вроде ПАК – ИМ – СЕН. Весил кореец, наверно, не больше двадцати пяти килограммов. Рядом с ним сидел еще один старикашка, тоже предельно высохший, совершенно лысенький, но с усиками и бородкой. Вглядевшись, я увидел тонкое интеллигентное лицо и большие глаза, пристально рассматривающие меня. Я спросил, откуда он, и старик неожиданно четко ответил:
– Я из Питербюрга, где окончил Императорский пажеский корпус в 1890 году, вы слышали о таком?
Я был потрясен. Пажеский корпус! Красивое красное здание на Садовой, за высокой чугунной оградой... Когда я родился в 1914 году, мой отец сказал матери, что их сын будет учиться только в Пажеском корпусе... Но мне пришлось учиться совсем в других корпусах...
Вдруг ко мне подошел высоченный господин с головой аристократа с маленькой седой эспаньолкой и большими голубыми глазами. Правильные черты удлиненного лица, руки с тонкими пальцами – все было в нем породистым и красивым. Он протянул руку и на чистом петербургском языке произнес:
– Разрешите представиться: князь Ухтомский.
Я был уязвлен тем, что не мог ему ответить: «Очень рад – граф Боровский!» – и молча пожал протянутую руку.
– На каком языке мы будем разговаривать? – спросил Ухтомский, и я снова был уязвлен, но в меньшей степени, так как мог ему предложить вполне приличный петербургский язык и плоховатый немецкий. Мы остановились на русско-петербургском. Как потом выяснилось, князь Николай Александрович Ухтомский хорошо говорил на французском, английском и немецком языках. До ареста Ухтомский с семьей жил в Харбине, куда он во время Гражданской войны привез «золотой поезд» Колчака. Там он занимался журналистикой, жил вполне прилично. И было у него две дочки-княжны, как с гордостью он их называл... В 1945 году наши войска в Харбин выбросили воздушный десант, прямо в центр города, и в первую очередь похватали всех бывших белых, проживавших в городе после окончания Гражданской войны. Ухтомского схватили прямо на улице и, даже не дав попрощаться с семьей, отправили в Москву и посадили в тюрьму на Лубянке. Потом был шумный процесс, на котором судили атамана Семенова – глубокого старика! – и еще многих вместе с ним, воевавших за белых в Гражданскую. Многих повесили в соответствии с требованием прокурора Вышинского, а Ухтомскому определили двадцать лет каторжных работ, долго мотали по разным лагерям нежно любимой России, пока не привезли наконец в Воркуту, в Речлаг, дальше ехать было некуда, и с нами он оставался до своего конца... Помню, в одну из наших вечерних бесед я спросил Николая Александровича, как с ним обращались на Лубянке. И он мне совершенно спокойно сказал, что изощренных пыток не применяли, просто не давали спать, морили голодом, ну и били, конечно, но не зверски. Интересная деталь – недели за две до суда его перестали мучить, разрешили спать сколько влезет, и даже начали кормить вполне прилично, и, что его поразило больше всего, отвели в портняжную и подогнали по росту отличный синий костюм. Потом следователь поговорил с ним как «мужчина с мужчиной» и сказал примерно следующее:
– В ближайшие дни начнется суд над вашей группой. Каков будет приговор, я не могу сказать, это решается не на моем уровне, но прошу вас на суде вести себя прилично и подтвердить все, что вы подписали на следствии. Будут журналисты, и возможно, даже европейские, так что поимейте в виду, что после суда вы снова вернетесь ко мне. Надеюсь, вам все понятно?
Конечно, Ухтомскому все было понятно, и он, как попугай, подтвердил вce, что «выбил» из него следователь во время следствия... Николай Александрович нравился мне, импонировало его знакомство со всеми выдающимися политическими деятелями времен Первой мировой войны, он хорошо знал высший свет царской России и был прекрасным рассказчиком. К своей судьбе он относился философски, никогда не жаловался, ничему не удивлялся, говорил, что ничего другого в России после революции и не могло быть. Как-то, смеясь, он сказал мне, что, несмотря на весь кошмар происшедшего с ним, есть в этой истории и хороший момент. Проживая в Харбине, русскому человеку, по его словам, очень трудно было не спиться. На всех улицах, на каждом углу, были всякого рода рюмочные, закусочные, пирожковые, кафе, в которых всегда можно было выпить рюмку-другую водки и закусить бутербродом. И каким бутербродом... Семга любой окраски, икра всех сортов, балычок, осетринка с хреном, полендвица, ветчинка... И все за копейки. Постепенно Ухтомский стал завсегдатаем всех этих забегаловок, и в его жизни появилась тяжелая проблема... А теперь Воркута, Речлаг – и какая водка, какие бутерброды? Баланда-с, овсяная каша-с и чистая водичка-с – и никаких алкогольных проблем-с, и за это он благодарит органы, доставившие его сюда...
– А в Харбине я уже давно бы спился и умер, – закончил Ухтомский свой рассказ.
И это, наверно, было правдой... Мы сблизились. В руках Ухтомский, как и Стейниц, всегда держал деревянную коробку с шахматами и, хотя играл он не ахти как, всегда предлагал сразиться, и, чтобы его не огорчать, я иногда проигрывал ему. По возрасту Ухтомскому в карточке поставили букву «И» – инвалид и работать не заставляли. Целыми днями Николай Александрович бегал из барака в барак и искал партнеров по шахматам. Иногда я приставал к нему с расспросами о его жизни в Германии, Франции и Англии, и он охотно, хотя несколько сжато, рассказывал о встречах с интересными и знаменитыми людьми.
Прошел ноябрь, половина декабря, и на очередной комиссовке я, голый и смущенный, предстал перед светлыми очами Бойцовой и Токаревой. Мое здоровье улучшилось, и врачи не имели достаточных оснований держать меня в больнице. Токарева внимательно посмотрела на меня, потом прочитала заключение врачей и твердым голосом изрекла:
– Ну что, Боровский, вы в общем здоровы, работы в санчасти для вас нет, и я вас выписываю. Вы инженер, и я уверена, найдете себе подходящую работу. Будьте здоровы.
Прикрываясь ладонями, я молча выслушал ее приговор, поклонился и вышел. Не пройдет и двух лет, как Токарева, в этом же кабинете, вспомнит свое напутствие и очень пожалеет о нем...
Но об этом еще не скоро, а пока в страшный мороз я вышел из здания санчасти. В разгар дня солнца на небе не было, и меня окружила полная темнота и неизвестность...
Начальник спецчасти Т. А. Ткачева учла мою работу в мехцехе шахты № 40 и, недолго думая и, конечно, меня не спрашивая, направила в распоряжение главного механика шахты «Капитальная». Но мехцех этой шахты был совершенно не похож на мехцех шахты № 40. Здесь имелось большое и сложное хозяйство, сам мехцех размещался в просторном кирпичном здании, оснащенном многочисленными станками разного назначения. Встретили меня очень хорошо и определили работать сменным дежурным на подземную высоковольтную подстанцию. Меня попросили осмотреться, привыкнуть к новой шахте, познакомиться с электриками мехцеха и разобраться в очень сложной схеме электроснабжения всех горизонтов шахты, которая, работая с напряжением, ежедневно выдавала две тысячи тонн угля.