Олег Боровский - Рентген строгого режима
В маленькой комнате мы оборудовали фотолабораторию, в ней же я поставил деревянный топчан с матрасом и подушкой, на котором спал ночью или валялся днем... Саша устроил себе ложе в большой комнате, жили мы дружно, иногда к нам заходили ходячие больные, некоторые на костылях, кое-кто опираясь на палки или просто держась за стены.
Иногда навещал нас врач-терапевт Лесничий из Одессы, красивый, импозантный мужчина, он был, что называется, душой общества, всегда веселый, готовый выслушать или рассказать острый анекдот, кроме того, он отлично пел под гитару русские классические романсы и знал несметное количество цыганских – «макаберных» – напевов. Мы слушали его часами как завороженные...
Заходил к нам и Ростислав Муравьев, ученый-физик из Киева, передвигался он с трудом, согнувшись в три погибели и держась за стенки. Ростиславу неудачно сделали аппендектомию на каком-то лагпункте, пьяный хирург внес ему в брюшину инфекцию, и его с трудом спасли Катлапс и Пономаренко. Резали они его вдоль и поперек несколько раз, пока наконец не изрекли:
– Будешь жить!
Забегая вперед, скажу – из газет мы узнали, что в Киеве Ростислав Муравьев был вторично предан суду, изобличен как немецко-фашистский злодей и каратель, и после опроса многочисленных свидетелей, а суд был открытый, Муравьева приговорили к расстрелу, и приговор всеми присутствующими был встречен с удовлетворением. Но тогда мы об этой деятельности Ростислава ничего не знали, считали, что сидит просто за плен.
Однажды в нашем «кабинете» собрались человек десять зыков, все примерно одного возраста, и вдруг выяснилось, что у всех отцы расстреляны в 1937 году. Потрясенные, мы долго молчали...
* * *Недолго, к сожалению, продолжалась наша спокойная жизнь в импровизированном рентгенкабинете, через некоторое время, в начале октября 1949 года, я тяжело заболел. Мой железный оптимизм дал трещину, и я сломался. Вначале я почувствовал, что ежедневно к вечеру у меня поднимается температура, я стал нехорошо кашлять, плохо спал, по ночам обливался потом. В общем, я понял, что мой зарубцевавшийся туберкулез легких, дремавший после блокады в Ленинграде, проснулся. Я загрустил, все мне стало неинтересно, жизнь представлялась бессмысленной и кошмарной, днем я ходил гулять по лагерю, подходил к колючей проволоке и смотрел на кусочки вольной жизни, на свободных и счастливых людей, на ненцев, носившихся по мокрой тундре на нартах в оленьей упряжке... И я решил про себя – не сопротивляться болезни, к врачам не обращаться и дать туберкулезу тихо и незаметно унести меня в другой, наверное, лучший мир, без колючей проволоки и вохряков с собаками... Чтобы не мешать Саше своим кашлем по ночам, я закрывал дверь в свою конуру, в свое последнее убежище на нашей грешной и неуютной земле... Я стал быстро худеть, терять силы, температура к вечеру поднималась до тридцати восьми. Все жe я не сумел хорошо замаскироваться, и Саша стал приставать с расспросами, но я попросил его никому и ничего не говорить, иначе, убеждал я его, Токарева отправит меня в Сангородок, а это уже все, конец... Но все же Саша, видимо, сказал что-то врачам, и как-то вечером ко мне как буря ворвался Пономаренко, рукава белого халата были закатаны по локоть, на шее болтались трубки фонендоскопа. С места он напустился на меня: что с вами? почему у вас такой дохлый и кислый вид? что вы чувствуете? Тут же он сбросил с меня одеяло, задрал рубашку и со словами – дышите, не дышите, стал меня выслушивать и выстукивать. Я выполнял все его команды как автомат, его напору нельзя было не подчиниться. Врачом Пономаренко был великолепным и безо всякого рентгена поставил мне диагноз – туберкулез легких в стадии обострения. Рявкнув напоследок: «Стыдно, батенька!» – он убежал, сердито хлопнув дверью. Николай Германович правильно понял мое состояние и не одобрил его...
Не прошло и получаса, как ко мне вошли два здоровых санитара, уложили меня на носилки, укутали одеялами, как могли, и понесли через двор в терапевтический стационар. Медработники из терапии окружили меня, я ведь для них был свой, хотя не успел еще поработать на медицинском поприще. Учитывая мое состояние, меня поместили в маленькую, «смертную», палату. Врачи хотели создать для меня наилучшие условия, а не потому, что думали, что я не выкарабкаюсь... Все врачи и фельдшера окружили меня заботой и вниманием, особенно долго со мною возился и проводил «психотерапию» немолодой уже военный врач Александр Давидович Душман, старый лагерный волк, посаженный еще в 1937. Душман был очень милый, добрый и вообще хороший человек. Он как-то сразу понял мое психическое состояние и старался поставить меня на «другие рельсы»... Он убеждал, что я еще очень молод, что в нашей горячо любимой Родине совершенно не известно, что может произойти завтра, не может же эта чудовищная лагерная система существовать вечно!
– Ну а если сдохнет наконец Сталин, нас выпустят? – приставал я к нему.
– Ну, не думаю, – обычно отвечал Душман, – Политбюро-то останется, и не в их интересах будет что-то менять...
Вся обстановка в стационаре, и особенно заботливое и товарищеское отношение ко мне, изменили мое настроение, и я перестал мрачно смотреть на будущее...
В стационаре работала вольнонаемная пожилая медицинская сестра, к сожалению, забыл ее фамилию, это была седая и очень строгая дама. Говорили, что ее муж погиб в 1937 году, она тоже долго просидела в лагере в Воркуте и, освободившись, не получила права выезда. Я не знаю, почему она стала относиться ко мне не так, как ко всем, возможно, я чем-то напомнил ей сына; во всяком случае, она очень тактично и деликатно стала поднимать меня с кровати. Кроме обычной баланды и каши, я стал получать и домашние вкусные вещи – то помидор, то большую котлету или яйцо, вкус которого я давно забыл... Как-то я шел по коридору и случайно подслушал разговор медсестры с больным зыком. Зык предложил ей купить золотые зубы и коронки, он их держал на открытой ладони, меня он в тот момент не видел. Сестра остановилась, смерила его гневным взглядом и резко ответила:
– Никогда больше не смейте предлагать мне эту гадость!
Она, конечно, знала, да и я тоже знал, что блатные воры вступали в сговор со сторожем морга, и за мзду он разрешал ворам выламывать золото из покойников, убитых или умерших...
Пролежав около месяца в маленькой палате, я стал быст ро поправляться, температура нормализовалась, и передо мной вновь встал вопрос – что будет со мной дальше? Вскоре меня перевели в общую палату, где я и устроился на кровати около печки. Кроме меня в палате находилось еще человек восемь, большинство тяжелобольные. Рядом со мной лежал бандеровец по фамилии Баран, как его звали, я уже не помню. Интересный тип, молодой, высокий, могучего спортивного сложения, он и в самом деле имел разряд по боксу, но, что меня удивило, по профессии Баран был священником! Бывает же такое в жизни... С ним произошел очень неприятный эпизод, посадили Барана в БУР за какое-то нарушение режима, и он сидел там тихо и мирно, но однажды БУР посетил какой-то офицер из надзорслужбы, Баран почему-то ему не понравился, и он стал «тянуть» его, то есть всячески оскорблять, причем безо всякого повода. Баран, как и следует священнику, молча, по-христиански сносил оскорбления, но когда офицер перешел всякие границы, христианский дух у Барана испарился, и, встав в боксерскую стойку, он выдал офицеру прямой в челюсть. Этого офицер, конечно, не предвидел и, пролетев по коридору метров пять до двери, спиной распахнул ее и кубарем, через голову, вылетел на улицу. Зыки, видевшие эту картину, так и покатились со смеху. Начальник лагеря майор Воронин был не лишен чувства справедливости и посадил Барана всего на пять суток в карцер, решив, видимо, что дурак офицер спровоцировал зыка, а майор ведь мог создать и «дело», и уж пятью сутками тут Баран бы не отделался... Однако из карцера Баран вышел в очень плохом состоянии и попал в стационар с резким обострением туберкулеза легких.
Больничный режим я поставил с ног на голову – днем спал как сурок, а ночью, усевшись в коридоре около печки и прижавшись спиной к ее теплой стенке, запоем читал книги, которыми меня снабжали друзья, врачи и товарищи из Проектной конторы. Не забывал меня и Саша Эйсурович, прибежит днем в стационар и еще с порога громко кричит фельдшерам:
– Эй! Разбудите Боровского!
В палаты в одежде никого, кроме врачей, не пускали. Меня будили, и я, полусонный, выходил к Саше в коридор. Вид у меня был, как у «рыжего» в цирке – в рубашке-недомерке и кальсонах чуть ниже колен, на ногах деревянные колодки типа французских сабо. Мы усаживались на скамейке, и Саша рассказывал все лагерные новости и «параши» – слухи, передавал, если была, немного махорки и какое-либо чтиво. В одно из таких посещений он сообщил мне, что его вместе с рентгеновским аппаратом переводят на шахту № 8 «Рудник». Мы с ним тепло попрощались и встретились вновь только через несколько лет и, как ни странно, снова на «Капиталке».