Эфраим Баух - Иск Истории
У Пауля Целана после всего пережитого – устойчивая неприязнь к тоталитаризму. В Австрии еще находятся советские войска, и Целан перебирается во Францию, благо в кающейся Европе в те годы еще царит особое расположение к оставшимся в живых евреям.
После всего, что с ним случилось, Пауль Целан не может найти себе места. Внутренний зов души встречается с самим собой – нисходящим с высот. Называется это верой. Но небольшой сдвиг обозначает, быть может, более важное слово – «верность» – верность этой вере. Цена этой верности высока: унижения, гонения, одиночество. Выдержать ее трудно, извериться («Где Он был, когда...») еще труднее. Зов этот изводит душу болью, может извести из жизни.
Целан мечется по Европе. Встречается с Хайдеггером, не в силах понять молчание того по поводу Шоа. Разочарован филистерством великого философа, воистину живущего в Мертвой горе (место жительства Хайдеггера – Тодтнауберг).
...В полете сов
здесь серость слов
как в полдень след грунтовых вод...
В мае 60-го встречается в Цюрихе с Нелли Закс, которую зовет «сестрой». По несчастью. Она для него источник еврейской мудрости, она ему советует посетить Израиль.
В сентябре того же года Целан сразу же после того, как вернулся из Стокгольма, где вновь пытался встретиться с Нелли Закс, после всего ею пережитого в «бездне Шоа» впавшей в помешательство и не желающей его принять в клинике, посещает восьмидесятидвухлетнего Мартина Бубера, живущего в Израиле и временно находящегося в Париже.
Целана гложет сомнение: имеет ли право еврей писать на языке убийц?
Старик, лично не переживший Шоа, то ли не понимает этого сорокалетнего человека, прошедшего ад, который Бубер и представить не может в свои 82, то ли притворяется, что не понимает. Во всяком случае он считает делом вполне естественным – «простить» и спокойно издаваться на немецком и дальше. Проглатывая обиды от всех этих столь неудавшихся встреч, Целан размышляет над ними, пытаясь найти то, что их объединяет.
У Хайдеггера есть такое понятие – «второй горизонт» (у Целана – «второе небо»), обозначающий не пространство, а время – будущее. Приблизившись к этой линии неба, мы тотчас видим новую дальнюю линию, как бы стирающую старую.
Но все дело в том, что прошлая линия, как отрицание, остается в нашем зрении «слепым пятном», присутствующей второй линией неба. Эта слепая линия неба жестокого прошлого, отчетливой болью живущая в душе Целана, для Хайдеггера, да и Бубера является всего лишь – пусть выдающейся – теоретической находкой. Нелли Закс ни первое, ни, тем более, второе небо не смогло защитить от безумия.
Все это Целан выражает в коротком стихотворении, уже предвещающем будущие его криптограммы.
...Над всей
тоскою твоей
нет неба второго
В тысячесловии
я потерял мое родное
что осталось со мною
Сестра
В многобожии
идолов огня
я потерял то слово
одно что искало меня
Кадиш
Сквозь шлюз просочиться
должен я снова
назад в слово
в соленый раствор
чтоб выбраться и перебраться
Изкор...
«Кадиш» читают по одному умершему, «изкор» – по целому погибшему народу.
Одиночество и неотступающую боль души не может излечить настигшая его литературная слава – статьи и монографии о его творчестве, публикующиеся и Германии, Румынии, Израиле. Каждая из этих стран считает его своим. Еврей, родившийся в Румынии, пишущий на немецком. Он удостоен престижной германской премии имени Георга Бюхнера.
Но после смерти Нелли Закс единственным духовно близким и в значительной степени вдохновителем его творчества становится Осип Мандельштам.
Свободно владеющий русским языком, Пауль Целан блестяще переводит на немецкий язык Есенина, Блока. Но глубинной линией, множеством аллюзий, образов, метафор, обращений и посвящений в его стихах присутствует Мандельштам.
В книге стихов Целана «Роза никому», начиная с названия и до конца, шествует, уходит и возвращается Мандельштам, втягивая за собой в стихию книги Андрея Белого и Марину Цветаеву, самоубийство которой не дает покоя Целану. Преуспевающий поэт в европейской Мекке литературы – Париже, вечный узник «бездны Шоа». Пауль Целан через пространства и время жизни, ставшее в момент гибели того, другого, вечностью, протягивает руку и саму свою жизнь узнику той же бездны, пусть и с другим названием – ГУЛаг, единственной, родственной в мире душе – Осипу Мандельштаму.
Что это за название книги – «Роза никому»? Из каких ассоциаций вытягиваются эти два слова?
Название навеяно стихотворением Мандельштама «Дайте Тютчеву стрекозу – догадайтесь почему! Веневитинову – розу. Ну, а перстень – никому». Перстень-то из пушкинского стихотворения «Талисман» с выгравированным в нем на иврите именем владельца, которое Пушкин принял за магические каббалистические знаки.
Мы-то все время ищем объяснения в языке русском, забывая, что Целан существует в немецком. Пути мировой поэзии неисповедимы.
Впервые, в 1977-м, оказавшись в Иерусалиме, почему-то вспоминаю стихи о розе Райнера Мария Рильке «...Странно ли под столькими веками быть ничьим сном?» Так, по ассоциации, у меня в то мгновение возник образ: Иерусалим – под столькими веками – сон Господа.
Образ розы, вытягивающийся на долгом стебле из немецкого средневековья вагантов, уже в двадцатом году (год рождения Целана) смутно вплетается в трагическое предчувствие Мандельштамом собственной судьбы:
Сестры – нежность и тяжесть – одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает. Песок остывает нагретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Ах, тяжелые соты и нежные сети,
Легче камень поднять, чем имя твое повторить!
У меня остается одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.
Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.
Время вспахано плугом, и роза землею была.
В медленном водовороте тяжелые, нежные розы,
Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!
Это стихотворение, так совпадающее с мировосприятием Целана, ощущающего в груди неизбывную «тяжесть камня» бездны, не отпускающей душу на покаяние, можно увидеть как развернутый реестр метафор книги Целана – «тяжести и нежности», «медуницы-медянки» (змеиное, вплетающееся в мед), «черного солнца», «земли-чернозема» и, главное, «камня».
...Раскрывается камень
однажды близкий к вискам:
душа
ты бывала у каждого солнца
взорванного в эфире...
* * *
... Это тяжесть не та
что отпущена была на время
с тобою в твой час. Это другая.
Это тяжесть отслаивающая пустоту
что ушла бы с тобой.
Нет имени у нее как и у тебя.
Вы быть может
Одно и то же.
Быть может когда-то
Ты так назовешь и меня.
Одно стихотворение называется «Сибирское» (с легкой руки Целана по сей день в Европе уверены, что Мандельштам умер в Сибири, а не на Дальнем Востоке):
...На раннем солнце
свисал вороной лебедь
в тени стояло лицо
разъеденной щелью губ.
На ледяном ветру остался лежать
наручный бубенчик
с камешком белым твоим во рту.
И у меня в горле застрял
камень окрашенный тысячью лет
камень сердечный
мне тоже на губы садится медянка...
Целан видит Мандельштама то прозрачнокрылым мотыльком, висящим между дроком и камнем, то самого себя, вместе с Мандельштамом поющим «Варшавянку» (Мандельштам родился в Варшаве), вместе с ним читающим Петрарку «в уши тундре». В стихотворении о посещении цирка во французском городе Бресте впрямую звучит строка – «...Я видел тебя, Мандельштам». Фамилия эта – немецкая. Означает – «ствол миндаля». Вокруг «миндаля» Целан разворачивает целую феерию: «...потому что зацвел миндаль. Мандель. Мандель-сон... Но не льнет он, миндальник... Что ждет в миндалине? Ничто.., Твой глаз у миндалины ждет...»
Наконец – восьмистишие, в котором Целан жаждет слиться с духом, вечно живой тенью Мандельштама.
... Камень глыбой пал с высоты.
Кто проснулся? И я и ты.
Речь. Co-звезды. При-земли. Годы.
Породнились мы нищи и голы.
И куда ушло? Вот и стяжка
Нас двоих – уже вдалеке.
Сердце в сердце – везучие тяжко
И везущие налегке.
Знаменательно в судьбе Целана стихотворение «С книгой из Тарусы», посвященное Марине Цветаевой с ее знаменитой строкой «…поэты – жиды!» в качестве эпиграфа. Как бы косвенно, избегая и притягиваясь к парижским мостам, Целан пишет о том, что Ока не затекает под мост Мирабо (ему посвящено знаменитое стихотворение Гийома Аполлинера «На мосту Мирабо») и что «кириллицу, друзья, я перевез через Сену и Рейн». Он не может оторвать взгляда, гипнотически прикованного к столу, «на котором это свершилось».
Стол, назначенный поэту для творчества, может стать опорой ног, чтобы приподняться на кончиках пальцев и надеть на шею петлю.