Эфраим Баух - Иск Истории
Два главных понятия, исследуемые Мартином Хайдеггером, – Бытие и Ничто, – веками мучившие немецкую классическую философию, – его соотечественники берут впрямую за рога, превращая Бытие, сущее, существующее, – в Ничто – с помощью столь хулимой тем же Хайдегтером «технэ» – автоматического оружия, газов и крематориев.
Машинное торжество смерти порождает невиданный расцвет мышиного и мушиного племени.На этом уровне грызунов и насекомых, перед которым бледнеют десять казней египетских, «бездна Шоа-ГУЛаг» еще не изучалась.
«Творцы» этого пространства, весьма озабоченные опасностью эпидемий, очищением воздуха и немецкого духа, с немецкой последовательностью борются за экономию пространств захоронения, для чего строят и строят новые крематории.
Время торопит, хотя Третий рейх полагает быть тысячелетним.
В сибирской вечной мерзлоте нет опасности эпидемий. Там косит людей заболевание с тоже таким мечтательным названием – «пеллагра».
Идущие с Запада хотя и торопятся, но дело уничтожения ведут основательно. Захваченные врасплох на Востоке, в спешке «пускают в расход» всех заключенных, которых не в силах эвакуировать. Раньше-то они это совершали тоже планомерно: расстреливали у каждого города, а то и городка. Безымянные могилы тридцать седьмого, как тщательно скрываемую достопримечательность, имеет каждый город областного значения. Теперь они сольются с безымянными насыпями массовых расстрелов, совершаемых нацистами. В будущем то и дело обе стороны будут сваливать вину одна на другую, сварливо торгуясь за правду, дотошно проверяя пулевые отверстия в затылках тысяч и тысяч извлеченных, задымленных временем черепов на случайно обнаруженных захоронениях.
Черепа сохраняются лучше всего и неожиданно оказываются доказательствами, которые нельзя скрыть. Война стреляет в лицо. Каратели по обе стороны войны – в затылок.
А пока ими вместе закладывается маркирующий горизонт мертвых в отложениях Евразии тридцатых-сороковых годов XX века. Влияние человека на природу – с истинно геологическим размахом. В пригородных песках и глинах лежат миллионы костей – добыча, способная свести с ума палеонтолога. Плодородная почва незримых кладбищ сверхурожайна: чертополох, полынь, репейник, белена.
Обступает меня лес, просвеченный солнцем, просвистанный птицами. Литва, 2000 год. Неподалеку, в речке, плещется племя младое, незнакомое. Бродит по лесу, останавливается, не понимая, что за диковина – геометрическая ровная – почти в километр – насыпь. Маленький обелиск с надписью кем-то разбит. Не столь уж наивны те, кто разбивает памятники. Нет имени – нет, и не было ничего. Один лишь смрадный выдох бандита, разбивающего камень, вторично убивающего уже убиенного.
Но это лишь кажется. Толстые, налитые нездоровыми соками лозы выползают из насыпей.
Пиршество расцвета из разложения.
Необузданный рост, жирные листья, мясистые стебли.
В набрякших сосудах пульсируют соки рано ушедших жизней. Деревья не выдерживают напора, захлебываясь этими соками, как ядом, искривляясь, корежась.
Через чашечки цветов, бесстыдно выворачивающие себя до дна, разряжается дух многолетней несправедливости, взрывчато накопившейся под землей.
Молодое поколение чует неладное, торопится покинуть это место.
Не понимая литовского, изредка слышу знакомое слово «жиду, жиду». Что-то, вероятно, припомнилось им по разговорам, главным образом, дедов, совесть которых явно нечиста. Вместе с дурманящим запахом растений это тяжелит голову, сжимает виски, напоминает о смерти.
Старухи с полубезумно застывшими взглядами – единственные поводыри, помнящие места расстрелов и погребений. Старухи уверены в том, что невиновность, как невинность мертвых, придает целебную силу прорастающим из них растениям. Старухи ковыряются в этих землях, ищут коренья. Я увидел их в 1964-м, впервые оказавшись в Киеве, пройдя весь путь вдоль долгого Лукьяновского кладбища, по которому шли евреи к Бабьему Яру.
Время было хрущевское, когда свирепствовала хроническая паранойя, будничное безумие советских властей – превращать еврейские кладбища и места захоронений в парки и спортивные сооружения.
Вот и здесь, на Лукьяновском, расковыряли могилы, расшвыряли памятники. Да так и бросили. Тянется за оградой не-кладбище и не-парк. Бродят старухи. Склепы – логова пьяниц и проституток. Буйно пузырится растительность – бородавчатые листья, язвенные наросты, ядовитые пятна лихорадок и иных лихоманок.
В Кишиневе на месте еврейского кладбища построили закрытый теннисный корт для начальства и закусочные. В Минске – футбольное поле. Место еврейской скорби крепко, изо дня в день много лет затаптывается беспамятным ликованием одноклеточных.
В те дни, проходя мимо каменного забора, обнаруживаю обломки надгробных плит с четко врезанными в камень именами на иврите – «Авраам», «Ицхак», «Иаков». Незнакомые аборигенам буквы, вероятнее всего, стыдливо принимаются ими за орнамент.
Для меня же это – вечные клейма еврейского Бога, говорящие о том, что Шоа длится: выкорчевали живьем шесть миллионов, теперь же выкорчевывают мертвых, саму память о них.
Европа – Западная, Восточная – и далее, Азия, через Сибирь – до Колымы и Тихого океана – тучнеют на туке тел. Едва пробивающийся и все же ощутимый тлетворный запах от гекатомб трупов, безымянных или в лучшем случае с биркой на ноге, исподволь отравляет все сущее.
Облик Шоа – это осколки разбитого вдребезги зеркала среди руин: в этих осколках отражаются оставшиеся в живых.
Шоа – это замкнутое зеркалами пространство зала памяти убитых и сожженных детей в иерусалимском мемориале «Яд ва-Шем». Треть Шоа – два миллиона детей. Их голоса напоминают нам единственное, что от них осталось, – имена.
В конце пятидесятых, узнав эту цифру, я написал стихотворение «Маленький мальчик из гетто», последние четыре строки которого неотступно звучали во мне через четверть века, когда я впервые ступил в этот зал «Яд ва-Шем»:
...Был мир, и дети катили обручи
В солнечных пятнах лета.
И тихо плыло над ними облачко –
Маленький мальчик из гетто...
Фиксация человека в «бездне Шоа-ГУЛага» столь же неопределенна, как фиксация электрона в квантовой теории. То ли частица (в основном мертвая), то ли волна, дуновение, выдох.
Абсолютная потерянность живых в хаосе смерти.
Преступление должно было быть не просто совершено, оно должно было быть совершенным.
Все уходило в дым. Где искать доказательства? Кто виновен?
Просто кара небес на евреев, накапливающаяся тысячелетиями, обрушилась на них – вот такая безумная больная мысль в тщательном земном исполнении вполне успокаивала немецкий дух.
«Ничто», столь обхаживаемое Хайдеггером со всех сторон, особенно в том, что только человек способен проникнуть в него, само проникло в соотечественников последнего классика немецкой философии и выжгло в них всю их человеческую сущность.
С момента обнаружения размеров «бездны Шоа-ГУЛага», Европа только и делает, чтобы сбежать от нее, преуменьшить, сгладить, стараясь не думать о том, что это преступление подобно шагреневой коже, сжимание которой грозит существованию живых.
За 60 лет – срок немалый – выпестовано поколение адвокатов, пытающееся доказать, что стоящее перед нашими глазами пепелище – всего лишь обман зрения.
Смотрите, какие красоты, какая природа, какая классическая красота и чистота: все подметено под ковер.
Софистические способности адвокатов способны обернуть матерого преступника в почти ангела в белых одеждах, на которых пятна неизвестно чьей крови.
Какая там статистика – смешная и неточная наука. Адвокатам подавай анализ ДНК.
Вот же, на глазах у всех, в эпоху всеобщего глазения – телевидения, в прямой трансляции, 11 сентября 2001-го, в самом центре цивилизованного, насквозь компьютеризированного мира рухнули, как башни из песка, два небоскреба.
На глазах у всех свершилась настоящая мини-Катастрофа.
Истинная атмосфера чудовищного феномена, имя которому – Шоа – полная энтропия. Все, имевшее формы, рассыпалось в прах. И в этой забытой со времен «бездны Шоа-ГУЛага» неосознаваемой энтропии люди потеряли всяческие ориентиры, слоняются, как безумные, из одного угла в другой этого мира, где взвесь аннигилированных бетона и стекла заменяет воздух. Люди не дышат, а глотают эту адскую смесь, не в силах выдавить слово, прислушиваясь к любому звуку в надежде, что это голоса погребенных заживо.
В эти мгновения с отчетливостью пророчества звучат слова Теодора Адорно: «Философия, как и архитектура, лежит в развалинах».
Месть за бомбардировки Лондона превращает Дрезден в груду развалин. В отличие от архитектуры, которую можно восстановить, немецкая классическая философия по сей день не может восстать из руин.
Стыд перед мертвыми не дает покоя оставшимся в живых. Архитектура превратилась в прах, стала туманом из песка и измельченного стекла, который еще долго будет стоять над этим местом, обернувшимся в Ничто – гигантский ноль – Grand Zero. Люди ковыряются то тут, то там, пытаясь делать что-то осознанное, и нет ничего более бестолкового, и чувство абсолютной потерянности витает над этим хаосом, подобным тому, над которым до Сотворения витал дух Божий, над хаосом, из которого возникло мироздание.