KnigaRead.com/

Эфраим Баух - Иск Истории

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Эфраим Баух, "Иск Истории" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Со сном возникает «я», как власть сознания над самим собой, как появление мысли о том, что главной чертой сознания является возможность уйти от бессонного бодрствования, уснуть. «Сознание есть способность заснуть», – запоминает или записывает Левинас фразу, которая затем войдет в книгу.

Сон протягивается в реальность: ужас безличного оттесняют – лица.

Лицо является лицом, лишь встречаясь с другим «лицом к Лицу».

«Отношение к Лицу другого, – говорит Левинас в одном из поздних интервью, так и не освободившись через всю жизнь от ощущений узника Шоа, – это отношение к абсолютно слабому. К тому, кто совсем не защищен, кто наг и обездолен, то есть к тому, кто одинок, подвластен крайнему одиночеству, называемому смертью» (испанский журнал «Сoncordia» № 3, 1983).

Удивительно, как глубинная суть Лица открывается в иврите. В корне слова «паним» (лицо) звучит обращение Другого (Бога) – ко мне: «поним», выражающее внутреннюю имманентную тайну человеческого духа – «пним», сопротивляющегося своей свободой воли Богу, давшему душе эту свободу.

Левиафан Истории, при всем своем желании, не в силах проглотить пророка Иону, не подчиняющегося Ему Его ж строптивого посланца, ибо в этой ситуации, когда Бог посылает Своей волей человека, они по свободе воли стоят «лицом к Лицу».

Эта истина не несет в себе ни ограничения, ни отрицания, ни даже эманации Бога, эта истина – «чудо вопреки».

По Левинасу, душа как свойство психики, оторвавшейся от Бытия, атеистична по своей природе, и потому «величайшее достижение Творца дать жизнь существу, способному на атеизм, независимость во взгляде и речи». Однако душа изнывает вечной тоской по абсолютному, мечется между политикой и религией. Политика, по сути, борьба за земное признание. Религии до признания нет дела, она – излишество в обществе равных, но это «излишество блистательного смирения, ответственности и самопожертвования, являющихся, по сути, условиями самого равенства» («Тотальность и Бесконечное»).

Понятие Лица, выражающего Бесконечность, выстрадано в концентрационном лагере. Если считать мир столь слаженной насильственной тотальностью, лицо – «вне мира сего», оно превосходит его, оно обозначает предел всякой власти, всякого насилия.

Убийство всегда обращено к лицу.

При расстреле и повешении жертве завязывают глаза или набрасывают на голову мешок. Это не для успокоения жертвы, которая в этот момент уже и не существует. Это – для палачей.

Отсюда идея – стрелять в затылок.

Экзекутор может потерять рассудок, стреляя в лицо. Массу расстреливали издалека. Лица неразличимы. Они лишь знак, мишень. Загоняя в газовые камеры, экзекуторы стоят сбоку, не глядя в лица и торопя.

На войне у врага лица нет.

Война – это различие между лицом и конечным миром без лица.

Война – это «встреча лицом к лицу» со смертью.

Палачи же всегда безличны. Даже Гитлер. Даже Сталин. Хотя их лица известны каждому.

Надо было смертельной волей судьбы упасть в черную дыру «бездны Шоа» и выбраться оттуда живым, чтобы ощутить всеобъемлющую Тотальность довоенного Бытия, своей мистикой, историей, философией катившей это Бытие в пропасть.

Это была История, очарованно принимавшая насилие за энтузиазм и мистический экстаз, слепо преклонявшаяся примату теоретической объективности, вагнеровским фанфарам.

Это была История, напрочь изгнавшая Лик Другого, лицо милосердия, обращенного к слабому, нищему, узнику и, в первую очередь, к еврею, к кому еще на заре человечества взывали о милосердии еврейские пророки.

Это была философия, строящая себя на тождестве, которое замыкало ее на самой себе, в корне подавляя «этический порыв» во имя насилия онтологии и феноменологии. И они шествовали убедительно-победительно, отбросив этику на обочину или снисходительно дав ей роль терпимой служанки, наблюдающей в страхе с черного хода за шествием фанфар.

Нельзя сказать, что эта история и эта философия не видели Другого. Наоборот, они стремились его схватить, им обладать.

Но «обладать, схватывать, познавать – все это синонимы власти» (Эм.Левинас. «Время и Другой»). Обладание и власть разворачивались ими в уподоблении собственным прошлым формам, в самоотождествлении с этими формами, которые предоставляли алиби историческому и философскому насилию, основанному на политическом и техническом насилии, покрывая ложной невинностью философскую речь – эту необузданную стихию метафоричности со всей ее развращающей силой влияния. Как сказал Борхес: «Возможно, вся всемирная история – это история нескольких метафор».

Только на дне бездны можно было понять исторгнутый псалмопевцем крик души «Из глубин взываю...», ощутить, что не все поглощается и потребляется.

Каких бы высот ни достигала Тотальность, Всевышнее выше любой высоты, и никакой прирост этой высоты не может служить ему мерой, ибо Всевышнее не принадлежит ни времени, ни пространству, не входит в счет вещей и событий. Оно противостоит этой Тотальности.

«Бог – это Другой», – говорит Левинас, и Тотальность стремится этого Другого нейтрализовать, пользуясь хайдегтеровской онтологией, которая, по сути, наука об эгоизме, в своей крайней грубой форме скатывающаяся в беспощадность политики, полиции (вспомним форму, формулу, формулировку – «гехаймише статс полицай» – государственная тайная полиция – гестапо). И словно бы сама об этом не подозревая, – феноменология, идущая от Гегеля к Гуссерлю, одалживает этой онтологии свою утонченную и отточенную временем форму.

Парадоксальным образом эта философия нейтрального подспудно и подсудно сливается с философией места (почва и кровь). В этой философии – спесивая укорененность (в противовес Вечному Жиду), языческое насилие, с энтузиазмом чернорубашечника обращенные к сакральному, безымянно божественному. «Божественному без Бога» (Эм.Левинас. «Трудная свобода»).

И Левинас готовится призвать своих учителей – Хайдеггера и Гуссерля – к публичному раскаянию.

Призыв этот обернется «делом Хайдеггера» французских постмодернистов, о чем следующая часть «Иска Истории».

Сквозь все понятия Левинаса проступает самоощущение человека, выжившего и пережившего тех, кому Шоа велела не быть.

Здесь обретает голос «раненая совесть» человека, не находящего никаких оправданий своему «быть», ибо в крайнем понимании язык ненасилия должен быть лишен глагола «быть», как некого акта предписания, приказа.

Еще не веря в собственное спасение, Левинас вырабатывает требование к классической философии – признаться в своем замысле насилия, в жажде силы и власти, в жажде превратиться в идеологию, несмотря на все уловки и видимую бескорыстность. Пределом власти «я» – этой насильственной спеси классической философии – Левинас полагает Другого, который – такое же независимое начало мира, как и «я».

Другой своей свободой разрывает тотальность Истории, с большой или малой буквы, ибо, обладая началом и концом, всякая История тотальна.

Да, желание Левинаса – это желание метафизика.

Но среди опыта чудовищного насилия XX века, который учит, что помыслы людей определяются потребностями общества, властью вещей над человеком, властью людской злобы и одичания, открытая душе возможность метафизического желания – это спасение свободы и благородства, это тоска духа по Бесконечному, доброму в своем недосягаемом величии и великодушии. По Бесконечному, молчаливо, но распахнуто внимающему раскаянию и рвущейся сквозь задыхающееся горло исповеди, называемой молитвой.

Только палаческая зависть к такому откровению может заставить убийцу поднять оружие на молящегося.

И «если История намеревается объединить позицию «я» и Иное (Другого) в некоем безличном духе, то это «объединение» несправедливо и жестоко.

Бытие, выходящее за пределы Истории

История осуществляется через разрывы в ней, в которых ей выносят приговор.

«Мое соотношение с Другим выводит меня за пределы Истории» (Эм. Левинас. «Тотальность и Бесконечное»).

Историографы убеждены, что хронологический порядок, ими создающийся, вычерчивает кривую бытия-в-себе, аналогичную природе.

Но бытие-в-себе, наша внутренняя психическая жизнь, в отличие от исторического времени, где все завершено, – не в Истории.

Мое бытие-в-себе, мое лицо направлено к Лику Другого, который говорит о моей моральной неспособности к уничтожению.

Потому необходимо, чтобы в приговоре Истории присутствовал Другой, чтобы заявило о себе незримое, чтобы История утратила право быть последним словом, неизбежно несправедливым и жестоким по отношению к субъекту, индивиду.

Внутренняя жизнь индивида, прошедшего жестокое очищение лагерем и моральным унижением, как уничтожением, более не может принимать очевидности Истории.

Горизонт этой внутренней жизни становится шире Истории.

Ощутив это раскрытие себя субъектом, История становится собственным судьей. Этот невидимый суд пронизывает притворяющееся забывчивым сущее, и никакая амнезия Истории, никакая анестезия, совершаемая над нею историками, не поможет.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*