Эфраим Баух - Иск Истории
Безличный оборот «ilуа» можно с натяжкой перевести, как «имеется», «есть», «существует». Хайдеггер в свое время мучился над формулировкой вопроса «что есть бытие?», пытаясь обойти глагол «быть». Для этого он использовал безличный оборот немецкого языка, не содержащий этого глагола – еs gibt– в смысле «оно дает», «дарит». В переписке с французскими философами Хайдеггер обсуждал как возможный перевод «es gibt» – «ilуа l”Еtrе». По Левинасу, это абсурд – считать бытие как «дар», ибо il у а» ничего никому не дает, не дарит и никуда не исчезает, постоянно присутствует как «ужас нескончаемости, монотонности, лишенной всякого смысла».
Опыт лагерного узника-еврея трагически одолевает спекулятивные построения беспечно обеспеченного уютом в аду Второй мировой войны классического философа-немца.
Философски мыслящий ум ощущает во тьме треснувшего по всем швам, расколовшегося мира «древнюю одержимость концом света», которой единственно предстоит мессианская эсхатология еврейских пророков.
Позднее она станет одним из важнейших понятий философии Левинаса. А пока – бесконечно длящаяся лагерная ночь, бессонница – истинное безличие – ilуа.
Все логические построения, агрессивно размножавшиеся до войны, оказались одинаково абсурдными. Тонкая нить жизни едва держит тебя в зиянии бездны только благодаря такому же, как ты, обреченному «ближнему». Слово во тьме барака чудится возникшим из какого-то забытого в этом кошмаре или вообще не существовавшего, а лишь пригрезившегося лексикона. Живешь благодаря лицу, Лику Другого, Именно так, с заглавной буквы, как Бога, обозначит в дальнейшем это понятие Левинас.
Какой там разум? Он потерял свои изначальные полномочия – связывать людей. Он обнаружил свою самоубийственную (суицидальную) сущность в убийстве себе подобного, до самоуничтожения.
И германская целеустремленность, педантичность вкупе с извращенной любовью к подчинению уже ведет к уничтожению человечества.
В этой юдоли смерти, во тьме насилия, только философ в силах различить свет нового учения. Но для этого надо прожить «авантюру жизни до конца», и тут не должно быть, уговаривает себя узник, нерешительности перед лицом существования. Необходимо «наступить на горло» собственной апатии, ибо это – «бессильное, безрадостное отвращение по отношению к самому существованию, как грузу. Это страх жить, являющийся, тем не менее, жизнью... следствие тошноты, вызванной отвращением к предприятию существования».
Этот «страх жить» жаждет скорейшего разрешения, приводит даже к гибельному подъему духа перед смертью, когда отец говорит ребенку по дороге в газовую камеру, на фоне дымящихся труб крематория: «Потерпи, сынок, еще немного, и все разрешится».
Философ же «обязан поместить себя в мгновение усталости и обнаружить ее событие... тайное событие, осуществлением, а не только исходом которого является данное мгновение».
Молодой философ-узник ставит перед собой цель, программу жизни, уже самим этим утверждая ее, к счастью осуществившееся, долголетие (Левинас, родившийся в 1905-м, умер в 1995-м).
В такой ситуации принуждение, зависимость, издевательства могут быть лишь внешними, ибо «цель усилия выбрана свободно».
Свою обреченность философ-узник одолевает усилием открывшейся ему в этой гибельной бездне великой цели – распознать и донести до мира истину существования, заключенную в отношении к Другому.
Соучастник в сотворении мира людей
Эта истина не просто – в лице Другого, а в феномене встречи «лицом к Лицу», осознаваемом в апогее Торы – встрече Моисея с Богом. Без всяких посредников. Свет этой «встречи лицом к Лицу» абсолютно противоположен платоновскому свету классической философии, более того, этот «Иной» свет обнаруживает в этой философии множество трещин и просадок, неповоротливость в построениях, которые принимали за устойчивость и неопровержимость истины.
«Встреча лицом к Лицу», в отличие от Мартина Бубера (книга «Я и Ты»), видится Левинасом не как встреча двух равных, а предполагает человека с запрокинутой головой и глазами, обращенными к высоте Бога.
По выражению Жака Деррида, младшего современника и, в определенной степени, ученика Левинаса, который открыл последнего европейской философии (работа «Насилие и метафизика. Очерк мысли Эммануэля Левинаса». 1964), человек – это тот, кто «знает, что уже всегда опоздал к случившемуся Бытию».
На лагерном дне, в самой сердцевине теплящейся души, узника возникает Лик, не показываясь, без имени (единственное Имя, которое запрещено произносить, и это не воспринимается как насилие).
Писания – «Лик Яхве – это всецелая личность и полное присутствие Вечности, лицом к лицу с Моисеем, одновременно говорящей ему: «Ты не сможешь увидеть мой Лик».
В романе «Пустыня внемлет Богу» я так пытался описать эту встречу «лицом к Лицу»: Моисей на вершине Синая, под сенью дерева...
«...Вот оно, чудо Божье, вложившее в память дерева на тысячелетия неотступную тайну изощренной формы листа и цветка. Ему ли, Моисею, намек? Ему ли, Моисею, заповедано Им – вложить тайну нарождающегося нового мира в души и дух этой необузданной массы у подножья горы?
«Не торопишься ли Ты, Господи, тысячелетиями пестующий тайную форму листа и цветка, обернуть вчерашних рабов в существа, безоглядно принимающие чудные в жестокой своей справедливости оковы Твоей Божественной свободы?.. Если Ты простил их и говоришь мне: веди народ – открой мне путь Свой...
Раздается Голос...
«Не может человек увидеть лик Мой и остаться в живых... Стань на скале. Это Я ставлю тебя сейчас в расселине. Покрываю Своей дланью. Когда сниму ее – увидишь Меня сзади. Но не лицо Мое».
Можно ли передать эту – по ту сторону сознания – осиянность – совершенную, оголенную, отменяющую всякую ощутимую сущность, ускользающую и всецело присутствующую, сжигающую себя начисто и вмиг зарождающуюся от начала начал, когда, как первый вздох родившейся плоти, ощущаешь на себе прикосновение, превращающее тебя из глины в живое существо?
Странно, недопустимо в эти мгновения осознавать свое земное, заемное, ничтожное существование и беспомощно следить, как мысль ускользает, отдаляясь во времени от этой расселины, и, в смертном трепете, он чувствует, сам пугаясь этого, как осваивается в этих мгновениях, привыкает и даже, о Господи, не видит ничего из рук вон выходящего в этой двуликой сущности, одной стороной обернувшейся к нему, Моисею, уже самим своим раскрытием простому смертному потерявшей много от своей первозданной силы. И он, Моисей, массовый человек, кем он был, есть и будет, видит себя со стороны на этом ослепляющем пятачке, и этот внутренний разрыв увеличивается, как будто он на обломке доски относится течением от берега, хотя изо всех сил гребет к нему. Неужто этот разрыв станет его сущностью? Да разве это важно?
В первый и в последний раз он – обычное земное существо – бросает себя навстречу озарившему, Его свету – прочь от самого себя, преступает конечность земной человеческой жизни, в чем до него и после него человечеству будет отказано... И еще – главное – понимает Моисей: Он требует от него не просто быть свидетелем их встречи, а соучастником второго, после потопа, сотворения мира людей».
Будет ли сотворен «новый мир людей» после этого кровавого потопа, которому не видно пока конца и края?
Можно ли начинать такое изводящее душу своим величием предприятие в теснинах насилия?
Вот о чем думает в бессонных лагерных ночах Левинас:
«...Не будет ли обреченность, о которой мы говорим, лишь отчаянием конечного существа, не соответствующего собственным амбициям и слишком слабого для этого мира?»
Но в теснине гибели мгновение обретает особую, ранее неизвестную ценность.
В мгновении – подлинность творения.
Творец в рваных лохмотьях узника следит со стороны за возникающим творением. Лучше всего это ассоциируется с мелодией, которую почтительно критикуемый учеником Левинасом учитель Гуссерль называл «чередой умирающих мгновений».
Но как быть с фальшивой нотой?
По Левинасу, это звук, противящийся смерти. С другой же стороны, этот звук должен умереть, ибо нарушает германскую гармонию Гросс Мейстера Вагнера, фугу смерти, аккомпанемент гегелевскому приказу «Свобода – осознанная необходимость», перефразированному каким-нибудь гаулейтером, бывшим лавочником, балующимся стихами, в строку, растиражированную над воротами лагерей смерти, «Arbeit macht frei!» – «Работа делает свободным».
По Левинасу, фальшивый звук – это не уничтожение мелодии, это – сигнал уничтожения жизни.
А пока в этом узилище ты погружен в «безличное наличие». Перед его «темным нашествием» нет возможности уйти в себя, «находишься на виду. Все разверсто на нас... Прикосновение безличного – «ilуа» – это ужас».
Единственная, пусть недолгая и неглубокая, отдушина после чудовищной черной дыры солнечного дня – сон – противопоказан этой безличной тьме, настоянной на страхе потери памяти, неотступной тревоге, на полном исчезновении своего «я».