Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
Слушай шорохи ветвей – это буду я!
Так он быстро простегнул весь Вал насквозь – сперва по одной аллее, потом по другой, свернул вбок.
В свету фонаря увидел одинокую высокую фигуру генерала, шедшего навстречу. Генерал как раз вступал под свет, но печально-медленно, с опущенною головой, держа руки за спиною, – а Воротынцев был далеко, но очень быстро его выносило, и встретились они под самым фонарём.
Ещё издали что-то немного знакомое привиделось в этой узкой фигуре. Когда же, на подступе, Воротынцев с непринуждённостью чуть-чуть изменил свой свободный шаг к строевому и вскинулся, приобернувшись, а генерал тоже вытянул руку из-за спины и тоже приобернулся, – как раз под фонарём Воротынцев не мог не узнать:
– Добрый вечер, ваше превосходительство!
И – остановился, как же иначе?
И генерал остановился, ещё не узнавая.
– Добрый вечер, полковник… О-о, Воротынцев?…
Протянул руку. Вид и голос его были староватые, а пожатие – цепкое, крепкое.
– Да вы разве в Ставке опять?
– Я-а? Нисколько, Александр Дмитрич, – весело отвечал Воротынцев. – Дня на два, случайно. А вы?
– А я-а-а… – тоже протянул Нечволодов, но совсем иначе, безрадостно и слова подыскивая. – Закисаю тут в генеральском резерве. Второй месяц. Должности не найдут.
Так разогнан был Воротынцев, и так ему, счастливому, этот тон сейчас противоречил – тянуло его сорваться и нестись бы дальше, хотя ни к чему была вся его прогонка.
Нечволодов заметил его наклон:
– Вы торопитесь?
– Да… нет, – отрёкся Воротынцев. – Не тороплюсь. Гуляю просто.
– А тогда – не откажетесь, пройдёмте вместе?
– Да что ж. Пройдёмтесь.
И – повернул, потерял свой полёт, пошёл нечволодовским шагом, размеренным до похоронности.
Тут, на гравии Вала, сапогами, шинелью повернул, а нагретый воздушный шар его груди – и дальше понёсся, понёсся в шальном ветре, в темноте, куда попало.
68
Ногами повернул и шаг почти оборвал, но от счастья Ольду нести с собою походкой мчательной и вдруг отпустить её одну в жаркую темноту, а самому побрести с генералом в его, кажется, тяжёлом настроении, – не сразу очнулся. Отвечал и даже спрашивал, а ещё не с полным смыслом.
(Подхвати меня! Подними меня!)
Однако история Нечволодова стоила внимания. Месяц тому он был устранён от должности Брусиловым за крупные неприятности с Земгором, с которым Брусилов не хочет ссориться. Устранён – и, как генерал-майор, вызван в резерв Ставки за новым назначением. А тут уже немало накопилось отставленных генералов – и виновных, и ждущих прощения, и нового высокого назначения. И второй месяц Нечволодову дивизии не дают, бригады же теперь упраздняют, а полк ему брать обидно. И второй месяц дело его как будто потерялось в дебрях Ставки, и стал он как бы никому не нужен. Идёт такая война, а он в русской армии как бы лишний.
Этого Брусилова, лису, Воротынцев и сам терпеть не мог. К тому же зная, что полководец он – никакой, всё дуто.
О Нечволодове же когда-то и прежде была у Воротынцева мысль, что они похожи своими молодостями: тем же выбросом способностей, тем же несмеренным ощущением своей силы, тем же порывом едва ли не самому, одному, всё улучшить в российской армии. Только угодил Нечволодов в худшую пору, когда и действительно остался один. Да разницы между ними было всего 12 лет, не поколение. Но – царствование. А ещё: взлетал Нечволодов ярче и быстрей и офицером стал моложе, и в Академию поступил на целых 20 лет раньше Воротынцева. Так что по товарищам, по памяти, по службе пролегло как бы и поколение.
(Когда кончится война, пойдём босиком по лугу…)
Лишь недалеко за пятьдесят Нечволодов, а выглядел под фонарём если не старым, то сильно измученным, щёки вваленные, сразу видные на его, редком среди офицеров, вовсе бритом лице. Вот уже можно было и присудить, что не удалось ему в жизни ничего. И холодило Воротынцева продолжить сравнение. Летом Четырнадцатого, начиная эту войну, Воротынцев ещё гордо был уверен, что блистательно приложится. За два же года войны надежда затмилась и покинула. А в минуты проблескивающие начинало опять вериться, что призван многое сделать: ведь не изранен, не ослаб, не состарился, и способности не притупились. Только душа упадает. (Может, из-за этого он и рвался найти себе применение шире, чем строевой офицер).
Нет, даже и сегодня не допускал Воротынцев поверить, что и он вот так же, к старости, окажется ненужный, неприменённый, так же будет бесславно угасать.
Медленно-траурно шли, и горько говорил генерал:
– Зато – полное раздолье левым. Чуть завозятся – им уступают. Открытая дорога всем, кто расшатывает власть. Когда Ганнибал угрожал Риму, властный римский сенат вышел навстречу плебею Варрону, уже виновнику позора и бедствий, – чтобы только укрепить военную власть. А наша Государственная Дума во время войны открыто призывает не подчиняться министрам – и воюющая армия читает поносные отчёты газет.
При их скорости, как они шли, от фонаря до фонаря надолго входили они в чёрный тоннель деревьев, и друг друга совсем не видели. А тоннель колебался над ними, деревья ахали, барахтались, хлестались и сыпали последними листьями.
(Слушай ветви, это буду я!)
– А на самом деле только торжество своей партии их заботит. Все эти кадеты не того боятся, что правительство проиграет войну, а наоборот – что выиграет, да без них. Оттого они так и добиваются кадетского министерства – именно сейчас. Они всё рассчитывали, что без них не выиграют. А теперь – снаряды есть, фронт крепок, обойдутся без них – и всё у них пропадает. После войны на чём им выскочить?
Побывал среди кадетов Воротынцев, а так не подумал. Не Шингарёв, конечно. Но – Милий Измаилович, отчего бы нет? Но – Павел Николаевич?
Жгли генерала неурядицы не своей застоявшейся судьбы:
– “Реакционная внутренняя политика”! А – какая сейчас политика? Победить, вот и вся политика. Дошло до того, что городские самоуправления – в оппозиции к высшей власти, где это видано? А печать? Вся – левая, вся – разрушительная. Поносит Церковь, поносит патриотов, только что прямо трона не называют, усвоили лаяться – “режим”. Любой прохожий журналист выражается от имени России. Обливают нас помоями, но нашего опровержения никогда не поместят, это их “свобода”. А если кто за правительство, тех – “рептильная” печать или “казённо-бутербродная”. А большой русской национальной газеты так и не сумели создать. И даже правительственной не догадались, наверно в одной России. А почему мы годами должны слушать только брань против правительства?
– Но видите, – с превосходством счастливого человека над несчастным, мягко уговаривал Воротынцев, – гласность быть должна. Называться – всё должно открыто, злоупотребления – оглашаться всенародно. Чтобы проходимцы в закоулках трепетали.
– Так дорогой вы мой! Конечно! Да разве они огласят злоупотребления своих земгоров? или промышленников? или банков? или спекулянтов, которые продукты прячут? Этих – они всех покрывают, главные проходимцы у них и не трепещут. Они единственно поносят только власть.
Тоже верно.
– И народ узнаёт о жизни своей страны в освещении её злопыхателей. Слава Богу, большинство народа этой заразой не тронуто. Но просто газет не читает.
– Если б только большинство народа, Александр Дмитрич. Но и большинство офицеров тоже ни во что не вникает. Нам – чины, продвижения, ордена, темляки, традиции части, традиции училища, да как прошли парады, – а в общественных вопросах мы ведь невежды косные, круглые. Мы думаем – оно само, и без нас вот так будет держаться.
– Вот! вот! – оживился голос генерала.
– Впрочем, – развивал Воротынцев так, без цели, – большинство никогда ничего и не решает. Всегда меньшинство. Которое действует.
– Или которое кричит.
– Но всё же, Алексан Дмитрич, – в той же лёгкой манере умягчал Воротынцев, – свобода выражения мнений должна быть. И какая-то форма для неё, Дума, газеты…
– Да чья это свобода? – по голосу судя в темноте, остановился, ужаснулся Нечволодов. Остановился и Воротынцев. – Какая-нибудь “лига образования” кишит по Руси – сотнями, тысячами учителей. А какое у них образование? Для них в России ни святынь, ни исторических прав, ни национальных устоев. Они ненавидят всё русское, всё православное, всё уходящее вглубь веков. “Образование” их – революция. Только для смягчения называется “свободой”. Какая “свобода”? Из десяти наших соотечественников – восьмеро крестьян да один мещанин. И никого их эти партии не выражают. Ни – духовенства. Разве отчасти – дворян. Все эти партии только самих себя выражают, это банда. Они говорят “народоправство”, а это значит – их власть. И сколько бы вы парламентов ни открывали – засядут всё юристы, а сколько бы газет – всё журналисты. И все вместе будут дружно гавкать на Россию. А Россия – молчать. Страна состоит из мужиков, а Дума забита столичными адвокатами.