Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
– Да не войну! Я тебе говорил: мы свой народ проиграли.
– Ригу – держим, плацдармы за Двиной! Двинск, Минск, и по самый Пинск – всё наше! Снабжение, снаряжение? Лучше, чем в любой месяц с Четырнадцатого года. Вот, для тебя одного: по трёхдюймовым сколько выстрелов мы израсходовали за всю войну – столько же имеем сейчас в запасе! Пулемётов Тульский завод выпускал семьсот в год – а сейчас тысячу в месяц! Трубок артиллерийских раньше – пятьдесят тысяч в месяц, сейчас – семьдесят тысяч в день! ТАОН – слышал?
– Нет. Да счёт единиц ещё ничего не…
– Тяжёлая Артиллерия Особого Назначения. Такую теперь громоздим до купы. И для неё – уже резерв боеприпасов. Упарт готовит на весенний прорыв. Такой силы мы ещё не проявляли, немцы ахнут. Тайна! Весеннее наступление будет грандиозное! На Балтийском флоте – Непенин, боевой. Как он и Колчак – таких молодых адмиралов во всей Европе нет. Весной 17-го Колчак хочет десант в Босфоре!
Движеньем руки сбок себя по настенной размашистой карте скользнул и по Чёрному морю.
Ну, этим Воротынцева как раз и не захватишь: Босфор отдайте сумасшедшим.
– А хоть бы и ничего у нас не было. Хоть бы и правда мы сейчас сложили лапки и задремали – и то бы войну выиграли. Вот на днях в Америке президента выберут, у него руки освободятся – смотри, как бы и он в войну не вступил, да ведь не за Германию же! Какой же дурак пойдёт на сепаратный мир, когда Германия уже носом хлюпает?
Отмахнулся, отмахнулся Воротынцев:
– Американская победа – не наша победа. Они, вон, нам денег на войну не давали. Нам – какая победа? Земли нам больше не нужно, нам народ надо выручать.
Да, разумеется, из штаба Верховного всё выглядит пободрей, даже и убедительно. Сидя тут, можно и поддаться этим аргументам. А спустись в окоп – а там плечи не прежние.
За эти три недели наговорено, наговорено было вокруг Воротынцева и им самим – а ясней не стало. Все мы вразнокос раскладываем сегодняшние события, предсказываем завтрашние, а истинный путь, как дело перейдёт, – один, да никто его не может разглядеть.
– Егорий, Егорий! Сколько раз я тебе говорил: чтобы делать историю – не надо взбрыкивать, не надо из упряжки выбиваться. Норов у тебя несчастный. А где поставлен – там и тяни. И так идёт история.
Воротынцев смотрел на глыбно-уверенного приятеля. На блестящий металл телефонных рычагов. На свою погасшую недокуренную трубку. Постукивал по кресельному подлокотнику.
Вздохнул.
Зрело у него – и в окопе, и пешком, и на коне.
А за эти три недели как-то растеребилось.
Вспомнил:
– Да! Так кого ж назначат?
– Сдаёшься? – заухмылялся Свечин. – Не догадался? – И, смакуя, перемывал крупными руками: – Этого и нельзя догадаться. Это тоже клонится, брат, к тому, что мы войну никак не проигрываем. – И почти крикнул: – Гурку!
Так назвал изменённо-шутливо, забыто! – Воротынцев не понял. Обомлел. Переспросил:
– Гур-ко? Василь Осича? Гурочку? Быть не может!?
И уже не усидишь. Вскочил! Стал бить себя, бить себя по груди той ладонью и этой, и по кабинету бегать:
– Да как же это могло стрястись? Да как же…?
– Вот так, – сиял Свечин. – Михал Васильич настоял, представь. Половину того, что я против старика говорил, – беру назад. Государю, конечно, очень невместно принимать такого дикаря и грубияна, – чужой, не такой, будет правду лепить. Но уступает старику: лежит, 38 градусов. Ещё не подписан приказ, но всё к тому.
Уж это-то, правда, нарушало весь стиль анемичного императорского руководства. Не был назначен ни какой гвардейский остолоп, ни какой великий князь, обойдены все ласкатели, искатели, воспитатели собачек, рассказчики анекдотов, фавориты Царского, все дутые генерал-адъютанты, все самонадеянные седокурые старцы, и в обход командующих фронтами, и в обход всех старшинств между командующими армиями! – в руководство русской армией назначался настоящий боевой отчаянный умный неутомимый непримиримый генерал, во цвете решительности и сил, да кто? – исконный вождь младотурок!!
– Э! э! Ты – не забирай! не забирай! – заметив и поняв, одёргивал Свечин. – Ты – опять своё думаешь? Если эту детскую игру в младотурки – так ты её кончай, забывай, выкинь! А какую он сейчас храбрую демонстрацию под Владимиром Волынским сделал, ты ещё не знаешь. Он – в отличной форме. С таким генералом мы…! И ты – теперь будешь здесь опять!
Такой начальник штаба при таком Верховном – да! это будет властный Верховный Главнокомандующий! Такие звёздные взлёты не могут оставить спокойным сердце истинного офицера. Только так и взлетают настоящие полководцы! Только так и появится новый Суворов, которого жаждет Россия всю войну. Он и не смеет медленней, тогда он не Суворов!
И, может быть, повернётся ход войны? Вот так и повернётся?
Или – уже поворачивается?
Но тогда… Если сам Гурко становится на это место – так переворот по сути уже и совершён? Лучшего кандидата – не избрать ни при каких обстоятельствах…
Так власть уже почти у нас?…
*****
ЕХАЛ БЫ ДАЛЕ, ДА КОНИ - ТЕ СТАЛИ
*****
67
А пока что надо было отработать свой вызов в Ставку – пойти в разведывательный отдел и там несколько часов позаниматься, дать сведения, заполнить некоторые ведомости.
Занимался, а захвачен был новостью, то и дело думал о Гурко. Неужели назначат? в обход стольких? Да если б только назначили! Как могло бы всё измениться, сколькое – исправиться!
В первый момент взлетело неожиданностью: как его могут назначить? А если, вспомнить, подумать – то может быть и не так неожиданно? Когда-то, в лучшие столыпинские годы, Василий Гурко поставлял военных советчиков для гучковской думской военной комиссии, да на его квартире и собирались с думскими деятелями, готовили мнения по законопроектам, – и среди тех первых советчиков был и Алексеев! Но потом, очень осторожный, Алексеев отбился и не попал под ругательную кличку “младотурки”. И вот – не приходится ли подумать о нём лучше, чем говорили со Свечиным? – памятливый, добросовестный и беззавистный, он не упускает заслуг и талантов? После того, что в Восточной Пруссии Гурко своей одной кавалерийской дивизией совершил рейд к Алленштейну и назад – для Самсонова поздний, для Ренненкампфа разоблачительный, что можно было всем успеть, а сам по себе дерзкий рейд и безупречный, – Гурко был возвышен до командующего корпусом. Но так на том и засох. Однако последний год Алексеев назначил его, ещё генерал-лейтенанта, на армию, где под него подпадали полные генералы, и временно давал ему Северный фронт, затем гвардейскую армию – и вот теперь притягивал сюда, единственным себе на замену. Благородно.
Захвачен был Воротынцев этой новостью, и всё теперь – его собственная завтрашняя судьба, где быть ему, и судьба расплывшегося за поездку и уже самому себе непонятного тайного замысла, – всё начинало зависеть от Гурко. Замысел был сильно пошатан Свечиным, а в чём-то и Ольдой, – но ещё искал себе какую-то неизвестную форму.
От Ольды – письмо бы получить! Как давно он не видел Ольды, как соскучился! Столько уже прошло после неё! Да – есть ли она у него вообще? Так это отгорожено было теперь и пансионными объяснениями. Грудью, телом Георгий не забывал Ольду ни на миг, носил в себе, при себе. А головой – даже и забывал.
За эти часы средний пасмурный тёплый день переходил в пасмурную бурю. Разыгрался ветер и по серому гонял чёрные тучи, хотя дождя из них не было. Разыгрался, кидался, толкал крупными сильными порывами, срывал шляпы, надувал одежды, отмётывал конские гривы и хвосты, посреди широкой Губернаторской площади даже останавливал в грудь пешеходов. Но что необычно для этого времени года и при таком мрачном небе: этот ветер нанёс тепла, избыточного, чуть не летнего, которое не могло удержаться долго, но вот к концу дня перед темнотою вносило сумбур в дыхание, в настроение. И когда Воротынцев после занятий собрался на почтамт, ему жарко, тяжко оказалось в шинели, в папахе, пожалел, что нет с ним плаща и фуражки.
Справа слышно обсвистывал ветер белую пожарную каланчу с золотистым верхом, как каской пожарного. Даже с удовольствием напрягаясь и наклоняясь против ветра, Воротынцев по плотно выложенному камню пересек Губернаторскую площадь, держа направление к старой ратуше – с башнею, видно не без польского влияния, до высоты шестого этажа. И вышел на Большую Садовую улицу позади ратуши, где вдоль каменной монастырской стены приставлены были мелкие еврейские лавочки и даже сейчас торговали для малышни “перепечками”, “смажёной редькой” и другими забавами.
За монастырём с голубой колокольней дальше тянулась эта длинная торговая улица, и на ней все лучшие могилевские аптеки, фотографы и магазины – на вывесках красные перчатки, золотые сапоги, гирлянды малороссийской колбасы. И два конкурирующих кинематографа – “Чары” и “Модерн”. Было к сумеркам – и по ней же начиналось гимназическое гуляние, по две и по четыре гуляли гимназисточки в шапочках пирожками, а над ухом отвевался бант – то коричневая лента с золотистой кокардой, то синяя с серебристой, то малиновая с золотой. И попадались прехорошенькие и почти взрослые. А за ними, также по нескольку, вышагивали гимназисты в тёмно-синих с белыми кантами фуражках “мятого фасона”, как у кавалерийских офицеров, и реалисты в зелёных с жёлтыми кантами.