Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
– Так что ж у нас тогда за избирательный закон, я не пойму. Ну, изменить избирательный закон.
– Ничего не поможет, всё равно юристы да журналисты пролезут. Парламент – это специально для них форма такая. А если они ещё “ответственного министерства” добьются, так совсем перебесятся. Да нельзя же отдавать Россию в бешеные руки! Неужели вы предполагаете, от нашей Думы можно дождаться добра?! Чего они требуют? Министров, которые бы отчитывались только им, – то есть нарушить основные законы государства. Амнистии террористам и революционерам – то есть распустить на свободу врагов государства, чтоб могли заново приниматься. Да ещё: чтоб в обход Думы не установили ни малейшего закона. А они – любой закон в болтовне утопят.
– Н-ну… а… что же тогда? Какой же выход вы…?
– Да немедленно распустить! – скомандовал генерал.
Ну вот! Застеснялся Воротынцев.
А голос Нечволодова налился торжественностью:
– Роспуск Думы – единым манием царя!! Слушай, моя страна! Мы возвращаем себе Россию!
Вот эти повышенные чрезмерности, не подверженные улыбке и сомнению, всегда стесняли Воротынцева. Такие вещания проплывают над снованием сегодняшнего общества, а не могут его увлечь.
По смыслу – совсем бы тихо, но из-за ветра громче:
– Думу распустить – не будет ли хуже волнений?
Нечволодов из темноты положил руку точно на плечо Воротынцеву, не преминул:
– Соображение трусости. Как раз наоборот. Это первый верный шаг выйти из революции. Что за слабоумие – бороться с революцией уступками? Если власть составляет сделку с общественными болтунами – то она только ослабляется. Революция – уже пришла, неужели вы не видите? Она охватила нас уже который год. Она нас – уже кидает и разносит. Она – почти победила! А мы всё боимся её разбудить и вызвать. И не действуем.
Ого! Не только – грозит, но – уже пришла? Воротынцев же – никак революции не видел. Спорил и с Гучковым. И сегодня в устроенном кабинете, в душистом трубочном дыму, смеялся Свечин, что революцию: выдумали. Но сейчас тут, в продувной темноте, с наложенной на плечо крепкой рукой генерала, вдруг поразило совпадение Гучкова – и Нечволодова, с разных полюсов. И понеслось, понеслось всё безнадёжное, чего он наслушался в этой поездке, – и вправду: не подошла ли?
Застоялись они. Нечволодов взял Воротынцева под локоть, при разнице ростов их – сверху вниз, и, так придерживая, повёл дальше по Валу. Жаркий больной ветер промётывался между деревьями, выворачивался на них, толкал, обнимал, обгонял, заворачивал и шумно мёл листвой по земле. На что-то твёрдое наступала нога иногда, вроде камешка или каштана, раздавливая.
Да ту же самую, воротынцевскую, тревогу о России, только совсем с другой стороны продувал Нечволодов:
– Неужели не видно вам, полковник, до чего доведена Россия? Не от войны мы в катастрофе! Не от потерь и не от дурного снабжения. Мы в катастрофе оттого, что уже завоёваны левым духом! Прежде всякой этой войны страна уже была расшатана языками и бомбами. Давно стало опасно мешать революции и безопасно ей помогать. Отрицатели всех русских начал, орда революционная, саранча из бездны! – ругательствуют, богохульствуют – и никто не смеет им возражать. Левая газета напечатает самую возмутительную статью, левый оратор произнесёт самую зажигательную речь, – но попробуйте указать на опасность этих выступлений – и весь левый лагерь вопит: “донос!”. И этого слова панически боятся все честные люди – и так проходят молча мимо любого подстрекательства. Патенты на честность раздают левые. Вся печать, вся профессура, вся интеллигенция, – все над властью насмехаются. И дворяне – туда же. И мы – тоже немеем перед левыми, русоненавистническими фразами, так они признаны естественно современными. И даже вымолвить слово в защиту православия – освищут, позор. Собирается пироговский съезд – кажется, врачи! – и о чём же они, идёт война, – о раненых? как лечить? Нет, всё о том: изменить государственный строй!
Из тёмной невидимости шёл к Воротынцеву неотклоняемый голос:
– Вся русская жизнь – в духовном капкане. Три клейма, три заразы подчинили нас всех: спорить с левыми – черносотенство, спорить с молодёжью – охранительство, спорить с евреями – антисемитизм. И так вынуждают не только без борьбы, но даже без спора, без возражений отдать Россию. И тогда восторжествует прогресс! Россией по внешности управляет ещё как будто Государь. А на самом деле давно уже – левая саранча.
Ну уж, хватил! Ещё пока левые не управляют. Но, конечно, царю – не надо быть ничтожеством. Вот и надо уметь управлять.
(Это, впрочем, – не вслух, как-то неловко обидеть монархическое почитание).
А Нечволодов – крепче за локоть, крепче шагом по Валу, в обезумную темноту, в непристойное ветряное кружение:
– Это – смертельная болезнь: помутнение национального духа. Если образованный класс восхищался бомбометателями и ликовал от поражений на Дальнем Востоке? Это уже были – не мы, нас подменили, какое-то наслание злого воздуха. Как будто в какой бездне кто-то взвился, ещё от нашего освобождения крестьян, – и закрутился, и спешит столкнуть Россию в пропасть. Появилась кучка пляшущих рожистых бесов – и взбаламутила всю Россию. Тут есть какой-то мировой процесс. Это – не просто политический поворот, это – космическое завихрение. Эта нечисть, может быть, только начинает с России, а наслана – на весь мир? Достоевскому довелось быть у первых лет этого наслания – и он сразу его понял, нас предупредил. Но мы не вняли. А теперь – уже почву рвут у нас из-под ног. И у самых надёжных защитников падает сердце, падают руки.
Проходка, начатая из чистого сочувствия, сбив Воротынцеву настроенье любви, однако начинала сбивать его и больше. Наслание злого воздуха? Это – передавалось. Ещё с новой точки увиденная Россия, уж так дурно и крайне, как Воротынцев не видел. Но – тоже это касалось наших корней, треск вытаскивания которых он ощущал на фронте. Три недели назад он ехал в центры русской жизни – с цельным, как ему казалось, нерасщеплённым представлением. Но от каждой встречи он изменялся, сомневался, поворачивался, спотыкался. Только одно он усвоил: что всё – куда сложней. А вот – как именно??…
Спотыкался. Но выводил:
– Однако, и столетия были у нас всё это предупредить. Не допустить, чтобы в каком-нибудь Ново-Животинном не хватало бы кислой капусты на зиму. Где же раньше были наши глаза? Сердце? И высочайшие пальцы, на всяком смелом проекте пишущие – “отказать”? Отчего же не на сто лет раньше “наслания” мы освободили крестьян? А уж освобождать – так надо было пощедрей, не держать в земельной тесноте. Из какой же низкой дворянской корысти, что удорожатся наёмные цены в поместьях, десятками лет не отпускать на вольное переселение в Сибирь, а уехавших возвращать силком? Свою же пустую Сибирь имея, не давать туда переселяться, это – как?…
Над чем ни задумайся – над всеми путями нависал убитый, остановленный Столыпин.
– Был человек, могуче вытаскивал Россию, – кто ж его и травил, прежде правых? Да не они ли его и убили? Он – умел двигать, так ему руки связывали.
Всем этим правым, как бы право они ни смотрели – не хватает крестьянского мироощущения, счастливо зачерпнутого Воротынцевым в Застружьи. Плавают – не на той глубине.
– Эта левая профессура – действительно, не крестьянам сочувственна. Но – какой же им дали разгон для фраз?
При медленном их шаге так же медленно подходили они под фонарь, так же медленно расставались со светом его, и доставало времени запечатлеть спутника, а потом в неосвещённости соединять с голосом образ его: шинель не франтовскую, но плотно схваченную по высокому твёрдому туловищу, фигуру удручённую, но не сгорбленную, и сильно исхудалое лицо, но из одних энергичных черт. И по хватке на локте и по боковым толканиям угадывалось тело мускулистое и ещё гибкое. А если было впечатление старости, то – от горечи речи.
– Да. Профессорам – России не жаль, революционерам – тем более. Но – мы?! – где же мы? Отчего же мы костенеем перед саранчой? Отчего ж в летаргии – мы? И все рассеяны. И все поодиночке.
В это “мы” он уверенно объединял себя с Воротынцевым – с несомненностью, откуда взятой? Для того, видимо, и весь разговор потёк, чтобы соединяться и действовать?
– Мы даже пера не можем найти в защиту, не то что меча. У нас и писать некому. Косноязычны.
А правда: почему и пера даже нет? Почему такие хилые правые газеты, и ещё друг с другом грызутся, и ни у кого высоты?
Говорят – правые. Да разве у нас есть какие-то “правые”? Ни такой партии, ни прочного строения. Ни ораторов. Ни вождей. Ни средств. Это и суть загадочного наслания: защитники все обессилены. (Или оглуплены? Почему все – такие неумелые, неуклюжие, грубые, нетерпеливые, почему всегда обречены на провал?) Нет этой зоркости, что неизбежна борьба, что выиграть её можно только крепостью и чистотою духа. (И где ж ваше высокое лицо? И отчего само слово “правые” вы допустили сделать бранью?)