Джованни Верга - Ссора с патриархом
Наконец трудный раздел множества векселей был закончен, и в руках молодого человека оказалась целая пачка долговых обязательств; тогда, даже не взглянув, кем они выданы, чтобы не жалеть тех должников, которые обманулись в своих надеждах, даже не подсчитав, на какую сумму были эти векселя, он направился в монастырский приют, готовый целиком и полностью подчиниться решению монсиньора Ландолины.
Совет духовника станет для него законом.
Здание воспитательного приюта высилось на холме; это было большое, квадратное, мрачное с виду строение, обветшавшее от времени и непогоды, но внутри оно было светлое и просторное.
Тут были собраны несчастные сироты и незаконнорожденные дети со всей провинции в возрасте от шести до девятнадцати лет, которых обучали грамоте и различным ремеслам. Дисциплина в приюте была суровая, особенно при монсиньоре Ландолине, и когда несчастные воспитанники утром и вечером под звуки органа читали нараспев молитвы в небольшой приютской церкви, в голосах их звучали слезы, и прохожим эти звуки, доносившиеся из мрачного здания, высоко над городом, казались жалобой заключенных.
Внешность монсиньора Ландолины ничем не выдавала в нем сильного, властолюбивого, сурового и деятельного человека.
То был долговязый, тощий священник, казавшийся почти прозрачным; можно было подумать, что яркий свет в его сверкавшей белизной комнатке не только лишил красок, но даже иссушил его; худые дрожащие руки старика походили на восковые, а веки светлых продолговатых глаз были тоньше, чем кожура у луковицы. Говорил он дребезжащим тусклым голосом, а на вечно поджатых бесцветных губах, на которых постоянно пенилась слюна, играла лицемерная улыбка.
— О Артуро! — проговорил он при виде юноши. А когда тот, плача, припал к его груди, старик продолжал: — Да, да! Великое горе. Но все к лучшему, мальчик мой! Слов нет, большое горе. Однако возблагодари за него господа! Ты знаешь, как я смотрю на глупцов, которые боятся страданий. Горе спасет тебя, сын мой! А твой удел таков, что тебе придется много, много страдать, помышляя о своем отце, об этом несчастном грешнике, который сотворил столько зла! Да будет твоей власяницей, сын мой, память о нем. Скажи-ка, а эта женщина все еще в твоем доме?
— Она завтра уезжает, монсиньор, — поторопился ответить дон Артуро, вытирая слезы. — Ей надо было собрать вещи…
— Отлично, отлично, чем скорее, тем лучше. Что ты хотел сообщить мне, сын мой?
Дон Артуро извлек на свет божий пачку векселей и принялся торопливо рассказывать о своих спорах с родными, о визитах и горьких жалобах несчастных должников. Но как только взгляд монсиньора Ландолины упал на векселя, он отшатнулся и судорожно задвигал всеми пальцами своих тонких, прозрачных рук, словно то были не долговые обязательства, а орудия дьявола или непристойные картинки и он боялся обжечься, даже не прикасаясь к ним, при одном только взгляде на эти греховные бумаги. Обратившись к Филомарино, который держал их на коленях, он простонал:
— Не держи их на рясе, сын мой, не держи их на рясе…
Дон Артуро собрался было положить векселя рядом на стул.
— Да нет же, нет… Бога ради, куда ты кладешь их? Выпусти их из рук, сын мой, выпусти их из рук…
— Но куда мне их деть? — испуганно спросил оробевший и растерявшийся дон Артуро; теперь он также с отвращением взирал на векселя, держа их двумя пальцами вытянутой руки, словно они внушали ему непреодолимое омерзение.
— Наземь, наземь, — завопил монсиньор Ландолина. — Неужели ты не понимаешь, возлюбленный сын мой, что священник…
Залившись краской, дон Артуро швырнул векселя на пол и пробормотал:
— Я собирался, монсиньор, возвратить их этим несчастным беднякам…
— Несчастным? Нет, с какой стати! — внезапно прервал его монсиньор Ландолина. — Кто тебе сказал, что они несчастны?
— Но… — начал дон Артуро. — Уже один тот факт, монсиньор, что они вынуждены были прибегнуть к ссуде…
— Это все пороки, мой милый, пороки! — вскричал монсиньор Ландолина. — Женщины, чревоугодие, жалкое честолюбие, невоздержанность… Что еще за несчастные? Порочные люди, мой дорогой, просто порочные люди. Дай я тебе все объясню. Ведь ты еще не искушенный в жизни юноша. Не доверяй же им. Плакать — это они умеют! Ведь плакать легко… Не грешить — куда труднее! Сначала грешат, ничтоже сумняшеся, а согрешив, проливают слезы. Полно, полно! Я укажу тебе истинно несчастных, возлюбленный сын мой, ибо сам господь умудрил тебя обратиться ко мне. Истинно несчастны все эти сироты, доверенные моему попечению, ибо они — плоды греха и низости всех этих людей, которых ты почитаешь несчастными. Давай-ка сюда свои бумаги, давай!
И, нагнувшись, он сделал рукой знак Филомарино подобрать с полу пачку векселей.
Дон Артуро в растерянности смотрел на него. Как же так? Значит, он должен взять их в руки?
— Ты хочешь от них избавиться? Бери же их! Бери! — поспешил ободрить его монсиньор Ландолина. — Бери их прямо руками, смелее! Мы тотчас же снимем с них печать дьявола и обратим их в орудие милосердия. Ты можешь отныне смело прикасаться к ним, ибо им предстоит послужить на пользу моим бедным питомцам! Ты дашь их мне, а? Не так ли? И мы заставим уплатить по ним, заставим уплатить, мой милый; ты увидишь, как мы заставим уплатить по ним всех этих твоих несчастных!
При этом он смеялся, смеялся беззвучным смехом, выпятив бесцветные губы и непрерывно тряся головой.
Дон Артуро почувствовал, как при этом смехе дрожь пробежала у него по телу, и тяжело вздохнул. Но, видя, с какой решительностью его духовник завладел векселями, якобы в интересах милосердия, молодой священник не осмелился ничего возразить. И он невольно подумал обо всех этих несчастных, которые почитали себя счастливцами, когда их векселя попали к нему в руки. Сколько они умоляли его об этом! Они разжалобили его рассказами о своей нужде. И он попытался избавить их, по крайней мере, от уплаты процентов.
— Ну нет! С какой стати? — немедленно возразил монсиньор Ландолина. — Господу богу все пригодится, мой милый, для его милосердных деяний! Скажи-ка лучше, какие проценты взимал твой отец? Уж конечно немалые! По крайней мере, двадцать четыре процента, не так ли? Отлично, мы заставим их платить столько же. Они все уплатят по двадцать четыре процента.
— Но… видите ли, монсиньор… по правде говоря, ведь… — лепетал дон Артуро, который чувствовал себя точно на угольях, — остальные наследники постановили ликвидировать свои векселя с уплатой пяти процентов и…
— И отлично сделали! Да, отлично сделали! — быстро, с убеждением в голосе откликнулся монсиньор Ландолина. — Они поступили великолепно потому, что эти деньги предназначены им! Наши же деньги предназначены беднякам, мой мальчик! Как видишь, тут дело совсем иное! Наши деньги не принадлежат ни тебе, ни мне! Они принадлежат беднякам. По-твоему, правильно было бы лишить наших бедняков того, на что они имеют право претендовать, исходя из процентов, которые установил твой отец? Хотя это и ростовщические проценты, но ведь отныне они станут служить милосердию! Нет, нет! Они уплатят, они уплатят двадцать четыре процента, еще как уплатят! Не тебе они платят, не мне они платят! Это деньги бедняков, они священны. Ступай с миром, сын мой, и не мучься сомнениями; возвращайся в Рим к твоим излюбленным занятиям, а здесь предоставь действовать мне. Я с ними сам объяснюсь, с этими должниками. Ведь то деньги бедняков, деньги бедняков… Да благословит тебя бог, сын мой! Да благословит тебя бог!
И монсиньор Ландолина, движимый пылким рвением в делах милосердия, которым он по заслугам славился, наотрез отказался даже признать, что по векселю четырех несчастных братьев Морлези, выданному ими на тысячу лир, на самом деле было получено всего лишь пятьсот, и он потребовал от них, как и от всех прочих, уплаты двадцати четырех процентов даже с тех пятисот лир, которых они и в глаза не видели.
И в довершение всего он стремился убедить их, брызжа слюною, что они должны чувствовать себя воистину счастливцами, ибо совершают, хотя и против воли, богоугодное дело, за которое господь воздаст им в один прекрасный день на том свете…
Они плакали.
— Ну что ж! Горе спасет вас, дети мои!
1911 Перевод Я. ЛесюкаБЛАГОСЛОВЕНИЕ
Не могу понять, что это за люди! — по крайней мере, раз двадцать на дню повторял дон Маркино, негодующе поднимая плечи и выставляя вперед растопыренные руки, при этом углы его рта опускались. — Не могу понять, что это за люди!
Дело в том, что люди эти в большинстве случаев вели себя не так, как вел бы себя он, и почти всегда осуждали все, что он делал и что казалось ему правильным.
Видит бог, по какой-то непонятной причине прихожане Стравиньяно с первого же дня стали относиться к нему недоброжелательно! Они никак не могли простить ему, что он безжалостно вырубил (разумеется, с соизволения начальства) дубовую рощу, которая некогда возвышалась в лощине за церковью и ничего не давала приходу. Не могли они спокойно относиться и к его благословенной усадьбе, и к уютному флигельку из четырех комнат, который он выстроил на деньги, вырученные от продажи деревьев; флигелек этот примыкал к церкви с одной стороны, а с другой находился одноэтажный домик, где жил сам дон Маркино и его сестра Марианна. Но разве часть этих денег не была употреблена на содержание церкви? И что тут плохого, если он каждое лето сдавал флигелек какой-нибудь семье, приезжавшей провести жаркое время года в Стравиньяно?