Георгий Гулиа - Ганнибал, сын Гамилькара
Объясню тебе, Лахет. И лучше всего словами моего друга-карфагенянина.
– Ты слышал слова командующего? – сказал он.
Я кивнул.
– Он обещал всем землю.
– Да, так.
– Свободу рабам, прислуживающим своим начальникам.
– Верно.
– Много золота каждому.
– Разумеется.
– Ты слышал его клятву?
– Не только слышал, но и видел, как он клялся…
– Как поклялся он и как размозжил голову ягненку?
– Да. В знак того, что исполнит свою клятву, или же пусть, в противном случае, боги размозжат камнем голову ему, как этому ягненку. Верно?
– Да, верно.
Мой Лахет, золото, земля, слава манили нас, и мы верили Ганнибалу. Как себе самому. И даже больше.
У нас чесались руки. Всем хотелось поскорее кончить с этими римлянами и победителями войти в Рим. И мне того же хотелось.
И еще про одного чудака расскажу тебе. Звать его Бармокар, карфагенянин. По-моему, чуточку трусоват он. Осторожен. Не просто, а от избытка ума. Ибо трусить можно только от этого, от ума. А отчего же еще?
Я же не трусил по двум причинам: первая – я служу за хорошие деньги, а второе – желаю еще больше денег и земли. Я стараюсь не думать о смерти. А тут подходит ко мне этот Бармокар, не видавший в глаза римских легионов, и спрашивает:
– Ахилл, они из железа? – Серьезно спрашивает, с тревогой.
– Нет, – говорю, – они из плоти и крови. Как и мы.
– Слушай, – говорит, – я люблю. Впервые в жизни.
– Это хорошо, – говорю.
– Ничего хорошего. А если он меня убьет?
– Кто?
– Один из этих, закованных в доспехи.
– А разве на тебе нет доспехов?
– У них лучше.
– А ты отбери у них и носи сам.
– Ты думаешь?
– Не думаю, а даю верный совет.
– А если убьют?
– Возможно…
– Но я же люблю. Как же она?
– Кто? Та девушка?
– Нет, любовь.
И у него сверкнули глаза. Неужели, думаю, слезы? А ведь с виду этот карфагенянин немножко грубоватый – неуклюжий, приземистый.
Мне стало смешно при слове «любовь», которое было произнесено с юношеским придыханием в полсотне шагов от смерти. И я сказал себе: он или трус, или настоящий человек – господин сам себе. Если не господин, то, во всяком случае, не слепой раб некоего господина. У него своя голова. Правда, я не совсем понимаю таких, которые, боясь смерти, идут на смерть. Что надо этому Бармокару под стенами Рима, если любовь сильнее богатства и славы? Я, признаться, не совсем понимаю. А ты, мой Лахет?..
Я сказал карфагенянину:
– Гляди в оба, а иначе размозжат тебе голову, и тогда вовсе не до любви будет.
А он и глядел в оба. Глядел и бледнел при этом. Мне все-таки кажется, что трусость была в нем, а не любовь. Думает о смерти тот, кто трусит на поле боя. У меня и в мыслях нет, что камень прошибет мне голову. У меня руки чешутся, когда я слышу ржание вражеской конницы и вижу блеск мечей тяжеловооруженных. Мой камень из пращи несет врагу неминучую смерть, и я горжусь этим. Я никогда не забываю, что эллины победили персидские полчища, что Македонец покорил многих азиатов и достиг пределов Индии…
Погода в тот день была неважная: тепло сменилось прохладой, моросил дождь. Временами проглядывало солнце. И все-таки это не Альпы, и, как говорится, жить было можно.
Должен сказать тебе, что нумидийская конница – прекрасная. Создается впечатление, что и всадник, и конь – одно целое, наподобие кентавра. А мчатся они по полю пуще ветра. Но для этого им нужен простор. Нумидийцев нельзя зажимать холмами или ограничивать их действия оврагами. Лучше всего ровная местность – здесь они разворачиваются в полную силу и сметают все на своем пути. Здесь они непобедимы.
А что сказать о тяжеловооруженных? Если сравнить карфагенянина с римлянином, то превосходство второго тотчас бросится в глаза. Думается, что дело здесь не только в боевом духе или в каждодневных боевых упражнениях. Многое зависит от вооружения. Римское оружие – и это несомненно! – заслуживает самой высокой похвалы. Оружейные мастера в Риме куют отменные мечи, снабжают воинов прекрасными шлемами и доспехами. Говорят, такое искусство у них от неких этрусков (это такое племя). Возможно, что и так, а иные приписывают искусство ковки греческим умельцам.
Катапульты и прочее тяжелое вооружение у нас неплохое и не уступает римским. (Я видел, как применяли их против Сагунта.) Толстенные стены в конце концов поддавались железным бивням. Но здесь, на италийской земле, я не вижу, когда и как можно применить стенобитные машины – разве что против Рима. Предвижу, что на пути к Риму многое будет решаться на открытом поле. Слоны здесь пригодились бы наверняка, да жаль – осталось очень мало, их даже не видно – берегут.
Пращи у нас очень хорошие: они из прочной сыромятной кожи, а вместо пеньковых веревок – бычьи жилы или сплетенные кожаные ремни. Когда раскручиваешь камень – кругом стоит свист, и летит камень во врага тоже со свистом. Доложу тебе, мой Лахет, это грозное оружие – не заметишь, как между глаз окажется смертоносный камень.
Впереди, во вражеском стане, я приметил два глаза. Они были черные, точно афинские маслины, но светились наподобие двух огоньков в ночи. Почему-то я обратил внимание именно на них, хотя глаз было видимо-невидимо: тысячи и тысячи. И среди них тоже немало черных и светящихся.
Я глядел в оба. Шарил по вражескому строю и каждый раз возвращался к тем черным глазам. Мне вдруг показалось, что этот римский воин завораживает меня, хочет лишить меня сил. Говорят, в Вавилоне немало подобных людей, умеющих напускать на врага различную слабость и даже хворь, – а потом расправляются с ним, как сокол с перепелом. У меня и в самом деле вроде бы руки закоченели и в коленях пробежала дрожь. «Ну, – думаю, – плохо дело, если на поле боя всяческая вавилонская дребедень завелась». По здравом соображении я незаметно вложил камень в ремень и выпустил его в направлении тех глаз. И полетел мой камень в римлянина. Каково же было удивление и мое, и моих соратников, когда глаза упали на землю и их огонь погас.
Тут выскочили вперед римские метатели дротов, и завязалась битва. Сначала на нашем участке, а мгновения спустя – и по всему длинному фронту.
Римляне, по своему обычаю, выпустили в нас дроты: тысячи воинов выбежали вперед, метнули дроты и скрылись за рядами тяжеловооруженных. По моему разумению, это была их ошибка, ибо, отступая после метания, воины невольно нарушали ряды, а тысячи метателей на время оставались без ратного дела.
По команде сотников мы метнули камни из пращей. Это был настоящий каменный град, смертоносный.
Солнце уже вставало из-за гор, которые высились далеко за нашими спинами. Римское войско освещалось как напоказ. Насколько понимаю, солнечные лучи причиняли им немалые неудобства – приходилось воинам отводить глаза, превращать ладони в некие козырьки, дабы видеть противника.
Ганнибал рассудил как великий полководец. Он оценил расположение врага, который неосторожно перешел через Тицин и, таким образом, лишился пространства для маневрирования, зажатый между нами и водной преградой, и приказал нумидийской коннице взять римское войско в обхват. И надо было видеть, как нумидийцы – эти скифы Африки – бросились вперед, наводя на противника ужас. Одновременно двинулись и мы. Я бежал с моими друзьями так быстро, как это только возможно человеку, обуреваемому жаждой победы. Наше войско рычало, подобно стаду бешеных буйволов, и враг дрогнул. Собственно, он дрогнул уже тогда, когда метатели дротов внесли замешательство в собственную среду. Не знаю, насколько здесь к месту слово «замешательство», но неудобство у римлян было явное. От него-то и проистекло все дальнейшее.
Мы приближались к римским рядам, а римляне медленно отступали, смыкая строй. Многие из них остались лежать на земле. И мой черноглазый воин тоже. Когда я поравнялся с ним, нагнулся, чтобы снять с него шлем и доспехи, я увидел прекрасное лицо молодого Аполлона, бледное, как египетский папирус. Ему не было, наверное, и двадцати лет. Я невольно подумал о его матери, брате, сестре, отце, возлюбленной. Со мной прежде такого не случалось, и это я приписываю моим преклонным годам – учти: мне уже за тридцать.
Стало жаль его, казалось, разбил я прекрасное произведение великого Фидия. Готов был рыдать, если бы не приказ нашего сотника, который подгонял меня бранными словами карфагенских портовых грузчиков. Впрочем, и в Аргосе тоже наши морячки за бранным словом далеко не лезут. Я еще раз поглядел в помутневшие глаза римского Аполлона, его шлем и доспехи оставил сотнику – они не нужны были, я бы все равно не пользовался ими. Еще раз повторяю: во мне заговорили мои немалые годы. Не знаю, сколько битв еще впереди, но после этой я изменился, что-то перегорело во мне.
Римляне под нашим натиском отступали. Но куда? Не в реку же падать! Вот тут и полностью обнажилась ошибка Сципиона, попавшего в ловушку. Говорят, в римском сенате поднялся настоящий переполох, как в гончарном ряду, куда вдруг забрался забияка-пьяница и стал колотить горшки. Враги Сципиона, – а в Риме каждый второй враг третьему, – подняли голос и потребовали отозвать его. Родственники и свойственники заспешили ему на помощь. Они сетовали на то, что Сципиона охаивают вместо того, чтобы помочь ему войском. Но я забежал вперед…