Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 2
«Неужто это в самом деле было? Неужто я видел эти ужасы?»
И отвечаешь себе:
«Да, видел, и в тысячу раз более страшные».
К примеру, немецкие государи палили по своим же подданным. А сами, расположившись в ярких полосатых палатках, среди зелени лесов или в тени фруктового сада, имея под рукой хороших лошадей, задавали пиры, вели приятную беседу и попивали шампанское, в то время как специально согнанные для этого крестьяне плясали перед ними под звуки кларнета. Прелестные дамы и сочинители песен приезжали развлечь их и полюбоваться издали красивым зрелищем бомбардировки. Кареты их галопом мчались по пыльным дорогам, — жаль, что из пушки нельзя было до них достать, ибо стереть с лица земли подобных себялюбцев было бы сущим удовольствием.
Но самым страшным было то, что после двух месяцев блокады и пятнадцати дней осады, когда сгорело несколько складов с мукой, у нас стало худо с провиантом. Погорельцы, оставшиеся без куска хлеба и погибавшие от голода, толпились перед домом коменданта, отчаянно плакали и стенали и именем господа бога молили разрешить им выйти из города. Вся улица была заполнена ими; часовые не в силах были сдерживать их напор, так что иным удалось даже проникнуть в здание: они просили, чтобы выпустили хотя бы женщин и детей.
Комендант не хотел, чтобы неприятель узнал от этих людей, каково положение в крепости, и до 24 июня отказывал в разрешении; но тут вопли и жалобы стали просто нестерпимы, так что он велел открыть Рейнские ворота и выпустить погорельцев, которые сотнями повалили из города. Многие горожане решили воспользоваться случаем и вывезти также свои семьи. Людской поток не прекращался с девяти утра до полудня. Майнц отделен от Рейна старым крепостным валом, поросшим травой. И вот когда несчастные вышли из города и потянулись цепочкой к Кассельскому мосту, а ворота закрылись за ними, немцы вдруг принялись осыпать их картечью.
Я стоял на карауле у арсенала, на одной из крепостных башен, за плацем для парадов — там еще есть пруд. Как сейчас слышу страшные крики женщин: волоча за собой детей, они кинулись врассыпную — длинные юбки мешали им бежать, они падали, рвали на себе волосы, многие совсем потеряли голову, точно лошади, которые несутся, закусив удила, а мужчины — те оборачивались и в недоумении смотрели на летевшую на них смерть. Длинная череда этих несчастных уже переходила мост, но ядра и там настигали их и сбрасывали в воду; трупов было столько, что они образовали заторы, и мельницы, расположенные в пятистах шагах ниже по реке, остановились — пришлось шестами расталкивать тела… Пусть только немцы попробуют теперь рассказывать нам про то, какие у них добрые государи, отцы родные своим подданным! Я им на это отвечу. Я им скажу, что все эти их добрые принцы Гессен-Дармштадтские и Веймарские, этот их добрый король Прусский, охотник до красивых женщин и шампанского, — да они все последние негодяи, вот что! Именно негодяи, и куда хуже тех, кто устроил сентябрьскую резню, — они-то ведь не страдали, как страдал народ, да и убивали не людей, обвиненных в заговоре против родины, не предателей, воров, шпионов, а несчастных немцев, умиравших с голоду.
И еще я бы сказал, что те, кто терпит подобных государей и говорит, будто бог посылает их нам как пример добродетели, ничего иного и не заслуживают — пусть над ними вечно свистит кнут и пригибает к земле ярмо.
Немцы могут спросить меня:
«Но что же, по-вашему, должны были делать наши принцы? Оставить вам Майнц?»
Я им на это отвечу:
«Они должны были сидеть у себя и не вмешиваться в наши дела. У нас были серьезные причины избавиться от дворян и попов, которые сотни лет пили нашу кровь. Мы ведь ничего у ваших принцев не просили. А вы и ваши принцы вторглись в нашу страну, чтобы вернуть нас в рабство: рабы не только сами хотят быть рабами, но не могут стерпеть, когда другие, более гордые и храбрые, разбивают свои цепи и объявляют себя свободными!»
Ну ладно, хватит об этом — будем продолжать.
Наши солдаты, несмотря на строжайший приказ не пускать обратно никого из этих несчастных, не смогли долго выдержать и, видя, как отчаявшиеся люди мечутся под перекрестным огнем крепости и неприятеля, стали подбирать раненых детей, потихоньку открывали ворота умиравшим с голода беженцам и плакали, — да, старые солдаты плакали и делились с несчастными последним куском хлеба, последней каплей водки. Офицеры наши закрывали на это глаза: они знали, что сердцу француза не прикажешь, — он никого не станет слушаться, а потом — все одинаково жалели несчастных, и наш комендант Дуаре в конце концов вынужден был открыть им ворота.
Таким образом погибло полторы тысячи обитателей Майнца, но голод тем не менее возрастал. Скот из-за недостатка кормов начал болеть, стали его бить и, чтобы не пропадало мясо, увеличили порции, а порции хлеба — уменьшили. К несчастью, эта болезнь перекинулась на людей; скоро, в конце июня, выдача мяса вообще прекратилась, суп заправляли каким-то рыбьим жиром; многие у нас в батальоне не могли есть этот суп и чахли на глазах. Но когда ты прожил суровое детство, ничто не страшно, и мне, слава богу, этот суп казался ничуть не хуже бобовой похлебки, которую варила моя мать.
Само собой, несмотря на все эти беды, я не забывал о сестре и навещал ее в церкви св. Игнация, — здание было изрядно попорчено ядрами, но пока еще держалось. Дождь проникал сквозь крышу, так что казалось, будто ты на улице; во всех приделах и проходах стояли палатки и шалаши федератов; на хорах они устроили что-то вроде театра, а в ризнице слева разместилась у них кухня; огромный котел кипел на огне, и дым столбом поднимался к сводам.
Стоило туда войти, как возникало ощущение, будто ты попал на ярмарку: в воздухе гремело «Наша возьмет!» и «Карманьола», играли в карты, спорили о политике. Вкусно пахло мясом, ибо у санкюлотов мясо было всегда, даже когда его уже никто не мог добыть; они хватали все — собак, кошек и крыс, которых ловили с помощью силков, сооруженных из бечевок и ящиков, и тысячи всяких ухищрений. У них всегда царили веселье и хорошее настроение.
По вечерам, когда их батальон был свободен от караульной службы и не участвовал в вылазках, они разыгрывали фарсы у себя в театре — выворачивали наизнанку свои лохмотья и даже рядились женщинами; один корчил рожи — это у них называлось пантомимой; другой произносил речи, не слишком глубокомысленные, но до того смешные, что, несмотря на голод и грустные думы, зрители хохотали до упаду. А на войне это самый дорогой подарок солдату — повеселиться-то ведь удается не часто, и если бы мы сами не развлекали себя, наверное, годами не улыбались бы.
Помнится, парижане играли «Земиру и Азора», «Гувернантку» и другие фарсы, где, к примеру, изображали, как генерал Кюстин собирается выступить на выручку Майнцу: вот он уже совсем готов двинуться в путь, но в последнюю минуту ему всегда что-то мешает — то ему не хватает пороху, то пушек, то он забыл наточить свою большую кавалерийскую саблю!
Сестра моя на этих представлениях занимала самое почетное место: она неизменно принимала чью-нибудь сторону, кричала, вступала в пререкания с актерами и высказывала каждому, что о нем думает; актеры прерывали игру, чтобы возразить ей, и это забавляло парижан даже больше, чем все их комедии.
Поскольку всем было ясно, что гражданка Лизбета скоро произведет на свет защитника родины, младенцу заранее готовили имя: одни считали, что его надо назвать Брутом[46], другие — Кассием[47], а третьи уверяли, что это будет девица — Корнелия[48]. Лизбету это ничуть не занимало: все ее мысли поглощала кухня. Понятно, она всякий раз предлагала мне присесть к их столу, и я с удовольствием принимал приглашение, не спрашивая, откуда взялось мясо и что это — конина, собака или кошка.
Мареско опять воспрянул духом, более того: он был в упоении, ибо южане удивительно дорожат продолжением своего рода, — он теперь только и говорил о том, что будет крестить Кассия по республиканским законам. Но до той поры суждено было произойти еще одному событию, о котором я долго буду помнить.
Дело было 28 июня. В тот вечер, часов в восемь, начался обстрел собора: раскаленные ядра и гранаты сверху донизу освещали колокольню; грохот рвавшихся гранат громовыми раскатами отдавался внутри, а витражи в высоких окнах сверкали, словно озаренные молнией. Все это мы видели с дороги, проходившей близ укреплений, где по команде «вольно» стоял наш батальон в ожидании вылазки, и в ту минуту, когда мы выходили из Новых ворот, собор загорелся.
Мы рассчитывали незаметно подойти к противнику: когда вдалеке полыхает зарево пожара, все смотрят на него и не видят, что происходит в темноте под самым их носом. Траншея находилась в глубине долины, напротив цитадели, за старыми карьерами и монастырским кладбищем. На беду, проводник наш, бедный крестьянин, которым уже дважды верно показывал нам дорогу, сбился с пути, и мы очутились в деревне, где находилась штаб-квартира какого-то принца; вокруг стояло множество палаток кавалеристов и пехотинцев, так что не успели прозвучать первые выстрелы, а вслед за ними сигнал тревоги, как нас окружили драгуны и гусары, — куда ни повернись, всюду они; командира нашего Жорди тут же сбросили наземь; тогда капитан попытался было нас собрать, но тоже упал, простреленный пулей. Если бы не горел собор и огонь не указывал нам направление, не уйти бы нам оттуда живыми. А так нам удалось пробраться тем же путем обратно через карьеры.