Паулина Гейдж - Искушение богини
Он опять сдавленно хихикнул и выплыл из покоя.
Тутмос схватил кувшин вина и запустил его в закрывшуюся дверь. Кедровая доска треснула, хлопья позолоты, кружа, опустились на пол. Фараон рухнул в кресло, дрожа и задыхаясь. «Старею», – подумал он.
Даже теперь, стоило ему вспомнить тот унизительный миг, как его сердце заколотилось от гнева.
– Жрецы ворчат, но они служат богу, а ты его дитя. Разве не так?
Она улыбнулась, он тоже, оба взялись за руки и пошли по саду, любуясь цветами. Приняв решение, Тутмос чувствовал себя до смешного молодым, а мысли о Тутмосе-младшем не вызывали в нем никакого беспокойства. «Дам ему жену, хоть двух сразу, и отправлю куда-нибудь наместником. Но мою Хат он не получит», – радостно говорил себе фараон. Он прекрасно знал, что думать так – значило нарушать железную дисциплину государственного мужа, что таким мыслям не место в голове фараона, и все равно радовался, ведь хотя бы раз в жизни он последовал голосу сердца, а не доводам рассудка. Он научит ее управлять страной, и они будут царствовать вместе.
Вдруг он спросил:
– Может быть, у тебя есть какое-нибудь особенное желание, Хатшепсут? Просьба, которую я могу выполнить? Бремя, которое я возложил на тебя, отнюдь не легко и не приятно.
Она задумалась на миг, грызя стебелек. Потом просияла:
– Просьба? Да, отец, ибо есть один человек, которому я очень сильно обязана, и не знаю, как. отплатить. А тебе это совсем ничего бы не стоило.
– Кому это ты можешь быть так сильно обязана?
– Один молодой младший жрец был очень добр ко мне недавно. Можно, я спрошу его, не нужно ли ему что-нибудь?
– Разумеется нет! Что общего может быть у тебя с крестьянином? – Он нахмурился, его нога непроизвольно начала выбивать сердитую дробь по коричневой дорожке, а слуги вокруг затрепетали, готовые спасаться бегством или подставлять спины под удары.
Хатшепсут выплюнула измочаленную травинку и поглядела ему в лицо, уперев руки в бока и в точности повторяя его гримасу. Какая-то служанка захихикала.
– Ты обещал, что выполнишь мою просьбу, и ты слышал, чего я хочу. Фараон не берет своих слов обратно. Неужели среди жрецов не найдется ни одного, кто достоин хотя бы твоего взгляда, о могучий Гор? А этот юный жрец, этот крестьянин сослужил мне службу, такую службу, что, будь он благородным вельможей твоего двора, ты немедленно сделал бы его за такую заслугу князем Эрпаха!
Тутмос перестал выстукивать ритм. Его брови взлетели.
– Вот как? Эрпаха? Какая щедрость! Чтобы заслужить такую честь, он должен был спасти царевичу короны жизнь по меньшей мере!
Девочка топнула ногой, чтобы скрыть, насколько ее испугала его догадка.
– Можно, я с ним поговорю? У себя в комнате? Пожалуйста!
– Это очень любопытно, малышка. Позови его, конечно. Сделай это завтра, а я приду почтить этого… этого крестьянина моим августейшим присутствием.
– Нет! – Она сглотнула от ярости, что опять, как в ту ночь, когда дул хамсин, оказалась в опасных и непредсказуемых водах. – Он испугается, если ты будешь рядом, отец. Он ничего не скажет, и я никогда не узнаю, какое у него заветное желание.
Тутмос покачал головой.
– Поступай как хочешь, – ответил он резко, – но потом придешь и все мне расскажешь. Царевич и храмовый служка… Очень странно!
Он вернулся к прерванной прогулке, а она засеменила за ним. По правде говоря, она и не вспоминала о Сенмуте до тех пор, пока отец не завел этот разговор о просьбах, но теперь, взволнованная, начала планировать аудиенцию. Вдруг она встала как вкопанная. Она хорошо помнила его голос – почти утративший юношескую ломкость, глубокий, добрый, и у нее потеплело на сердце, но она совершенно забыла его лицо.
Глава 7
Однако Сенмут, который на четвереньках скреб в храме полы, ничего не забыл. Днем ему не давали покоя мрачные мысли, ночью – тревожные сны. Виделось ему всегда одно и то же: оскорбленная царевна указывает на него пальцем, а зловещие служители его величества толпой бросаются к нему, чтобы взять под стражу. Но хотя за время траура по бедняжке Неферу ничего не случилось, Сенмут не мог вздохнуть спокойно, ведь он был уверен, что виноват в ее смерти, и терзался этим. Однако постепенно он привык выполнять свои обязанности, не обливаясь ежеминутно холодным потом от страха перед грозящим ему арестом, и так проходили дни, неотличимые один от другого.
«Глупец я был, – думал он, – что решил, будто смогу стать кем-то, кроме прислужника при храме. В этой стране были времена, когда даже крестьянину выпадал шанс добиться чего-то в жизни, но теперь у власти только жрецы, царевичи да вельможи, так что лучше бы мне забыть свои мечты да делать что говорят».
Но каждый раз, когда он пытался успокоить себя этими разумными доводами, в нем просыпалось честолюбие, он садился на пятки, вытирал со лба пот и громко стонал. Бесполезно. Не бывать ему ни образцовым храмовым служкой, каким надеялся увидеть его отец, ни писцом – сама мысль об этом занятии внушала ему отвращение. Встреча с Хатшепсут напугала его, так что несколько дней спустя он почти решил попроситься в ученики к главному писцу храма, но у самой двери, за которой обитал великий человек, он остановился, повернулся и в ужасе бросился назад, в свою келью.
Мечтай, твердило ему сердце. Надейся на удачу, которую могут даровать только боги. А еще надейся, что маленькая царевна легкомысленна и скоро забудет дерзость деревенщины.
Наконец настало время, когда он с приятелями пошел посмотреть на возвращение царской семьи из некрополя. Бения был с ним. Этот неугомонный юноша неделю назад вернулся из Асуана, ничего не зная о трагедии, которая постигла обитателей дворца. Он должен был сопровождать партию свежедобытого камня на север, в Мединет-Абу, где по распоряжению фараона шло строительство, но, пока не истекли месяцы траура по царевне, было нельзя ничего делать. Поэтому они с Сен Мутом бродили по Фивам, пили пиво, болтали с торговцами и ремесленниками на базаре, подолгу простаивали в храмовых плавильнях, глядя, как смешивают и заливают в формы раскаленный добела электрум[5], наблюдая за подмастерьями, которые ковали драгоценный металл, превращая его в тонкие листы для украшения божественных кораблей. В ювелирные мастерские их не пускали, зато юноши, оба жадные до знаний, часами пропадали во дворе, где работали каменотесы. Они ощупывали глыбы песчаника и гранита, которые дожидались своей очереди, становились к огромным пилам и потели, довольные, над сверлами из драгоценных камней, которые с легкостью вгрызались в камень, выставляя напоказ то розово-серую извилистую сердцевину мрамора, то искрящиеся в солнечном свете кристаллы, то мягкий алебастр, сверкающий, как засахаренный мед.
Инженеры хорошо знали Бению, его ненасытное стремление постичь суть каждого камня, его быстрый ум и его неиссякаемое трудолюбие. Но Сенмут задавал вопросы, ответов на которые они не знали, так что его неотступное любопытство быстро их утомило. Они могли объяснить, о чем говорят прожилки на поверхности камня, куда забивать сырые деревянные клинья, чтобы глыба не крошилась, а раскалывалась ровно, а также о том, какой камень вынесет напряжение определенной строительной конструкции, а какой пойдет трещинами; но об идеях, концепциях, перспективах, инновациях, пропорциях – одним словом, обо всем, что предшествовало их работе или вытекало из нее, – им ничего не было известно.
– С кем-нибудь из тех лучше поговори, – раздраженно заявил ему один рабочий, дернув толстым локтем в сторону группы высоких людей в белых одеждах и коротких париках, которые собрались в тени у дальнего конца каменоломни и что-то обсуждали над грудой пергаментов. – Они расскажут тебе обо всем, что ты хочешь знать.
Он засмеялся. Сенмут посмотрел на них и отвел взгляд. Архитекторы, самые уважаемые, почитаемые, восхваляемые люди во всем Египте. Великий и легендарный Инени каждый день разговаривает с самим Единым. Постов у него столько, что без помощи писца и не запомнить. Но для Сенмута у него и приветливой улыбки не найдется, не говоря уже о желании поделиться знаниями.
Так он и Бения знакомились с Фивами. Его друг иногда уходил один, он любил грубую, бьющую ключом ночную жизнь борделей, но для Сенмута не существовало пока других женщин, кроме матери, двоюродной сестры Мутни да девчонок-попрошаек, худых, как стебли папируса, которые кидались в него на улицах комьями грязи. У него не было ни времени, ни желания исследовать собственную страстность. Он был человеком чувства, его восхищали линии и изгибы, взмах локона, яркий отблеск света на белых зубах. Но его желания, неясные пока ему самому, все еще дремали внутри него. По ночам он сидел один в своей келье и думал о зданиях, которые воздвигнет когда-нибудь, о бессмертных, захватывающих дух творениях, которые до конца времен будут говорить: «Я, Сенмут, сделал это».