Паулина Гейдж - Искушение богини
Его короткие толстые пальцы подхватили с блюда орех и забросили его в рот.
Ахмес поднялась с пола и уселась на стул.
– Я не знаю, что ты думаешь о проблеме престолонаследия. Правда, я и раньше не знала, но, пока была жива Неферу, все было легко и просто. Тутмос унаследовал бы престол, а она стала бы его соправительницей, и они правили бы по обычаю наших праотцов, как наказывает Маат. Но теперь все вдруг так запуталось. У Египта есть царский сын, но нет дочери подходящего возраста, чтобы узаконить его притязания на престол, ведь Хатшепсут еще слишком молода для замужества. А пока мы ждем, ты, мой дорогой супруг, стареешь.
Она замешкалась, нервно сплетая пальцы, а он с хрустом разгрыз орех, уставившись в пустоту. Не дождавшись ответа, она срывающимся голосом поспешно заговорила вновь:
– Поделись со мной своими мыслями, о благороднейший! Я страдаю! Мне известно, что ты думаешь о Тутмосе. Я знаю, как ты разочарован тем, что твой единственный сын таков, а Ваджмос и Аменмос давно выросли и живут со своими семьями далеко от Фив. Кого из них ты хочешь вызвать? Ведь не можешь же ты мечтать возложить двойной венец на голову Хатшепсут! Жрецы ни за что тебе этого не позволят!
Тут она с мольбой простерла к нему руки, и только тогда он поднял на нее глаза.
– Не меняй ничего, золотой Гор! Не мешайся в дела Маат! Война и убийство – вот цена за это!
Ее голос взлетел и тут же оборвался, в комнате наступила тишина. Тутмос отпил вина, подержал его во рту, наслаждаясь букетом, сунул пальцы в чашу с водой. Заулыбался. Подошел к ее ложу, тяжело опустился на него и, повелительно взмахнув рукой, указал ей место рядом. Трепеща, она приблизилась, он взял ее за шею, притянул к себе и поцеловал в губы.
– Так, может, нам смастерить еще одну царевну? Или царевича? Или лучше мне призвать своих сыновей из пустыни и превратить их во врагов, разделив их навеки крюком и плетью? А может, послать Тутмоса с малышкой Хат в храм, пусть их там скорее поженят?
Его пальцы совсем не ласково сжали ее плечо, лицо ожесточилось, но гневался он не на нее. Он окинул взглядом углы покоя, в которых собиралась тьма.
– Они надеялись, что превратят меня в старого дурака и будут помыкать мной, как трусливым нубийским евнухом. Ну ладно. – Его хватка ослабела, он лег и притянул ее к себе, так что они оказались бок о бок на позолоченной кровати. – Маат – это я, моя нежная Ахмес, и только я. И покуда я жив, Египет и я едины. Я принял решение. Вообще-то я принял его несколько недель тому назад, пока Неферу еще лежала в доме мертвых. Я не стану смотреть, как Тутмос, этот безмозглый, мягкотелый, избалованный мамочкин сынок усядется на мой трон и ввергнет страну в хаос. И не позволю, чтобы на мою малышку Хат взвалили такую надоедливую, докучливую обузу, как он. Ее оковы будут из золота. Она – Маат. Она, а не я и не глупый Тутмос истинное дитя Амона. Я объявлю ее царевичем короны и сделаю это завтра же.
Он приподнялся на руках и перекатился на живот. Она вздрогнула под его тяжестью.
– Жрецам известно, к чему приведут их возражения. Народ Египта любит и почитает меня. Он исполнит мою волю, – сказал он, приближая свое лицо к ее лицу.
«Да, – пронеслось у нее в голове, пока он искал ее губы, – да, пока ты жив, могучий, но что будет, когда тебя не станет?»
Заявление, которое Тутмос сделал на следующий день, потрясло страну сильнее, чем любое событие за двести лет оккупации, войны и лишений. Царские глашатаи понеслись на юг и на север, разбрасывая новости, точно заживо горящих людей, по столицам провинций и другим городам, поджигая на своем пути Мемфис, Буто, Гелиополь, обитатели которых выскакивали на улицы, как в день богов. Зато крестьяне в полях и на фермах слушали, пожимали плечами и снова возвращались к прерванному севу. Милосердный бог знает, что делает, а остальное их не интересует. На юге, в Нубии, и на западе, в пустыне, жители Куша и кочевники шасу выслушивали новость настороженно, жадно ловя ноздрями дующий из Египта ветер перемен и стараясь угадать, что он предвещает: начало предсмертной агонии или ужесточение власти. Но во дворце молодой Тутмос выслушал отца с ледяным спокойствием, ничто в его красивом лице не выдало возмущения, которое уже начало превращаться в ненависть. Его мать, толстуха Мутнеферт, сорвала с себя одежды и каталась в пыли дворцового сада, оплакивая свои растоптанные надежды и неопределенное будущее.
Только Хатшепсут приняла новость бесстрастно. Без всякого выражения, не сводя широко раскрытых темных глаз с отцовского лица, выслушала она его слова. Холодно кивнула:
– Значит, теперь я царевич короны Хатшепсут?
– Да.
– И я буду фараоном?
– Да.
– У тебя хватит могущества, чтобы сделать так? Он улыбнулся:
– Еще раз – да.
– А как же жрецы?
От этого вопроса он вздрогнул. Бросил взгляд на ее грязную юбку, растрепанный детский локон, с которого свисала лента, развязавшуюся крохотную сандалию и почувствовал, как его затопляет волна нежности, смешанной с трепетом. Иной раз она казалась ему непостижимой – не ребенок, а существо, общающееся напрямую с богом и окруженное его аурой. Он чувствовал в ней волю, силу, ищущую воплощения, применения, цели.
Он ответил ей так, как если бы она была одним из его советников:
– Ночью я говорил с Мененой. Он, конечно, не обрадовался. По правде говоря, он пришел в бешенство, но я напомнил ему, что в моей власти назначить другого верховного жреца на его место.
Вообще-то фараон не просто припугнул Менену, но рассказывать Хатшепсут об истинной причине смерти ее сестры он не собирался, ибо знал, что тогда на ее смуглые плечики ляжет больше горя, чем они пока в состоянии вынести. Кроме того, ему не хотелось предавать огласке деяние столь гнусное, что оно легко могло перерасти в большой скандал. Он знал лишь одно: его цветочек ни в коем случае не должен пострадать, хотя и чувствовал вину за то облегчение, которое испытал, когда умерла Неферу.
Ранним утром к нему пришел один из жрецов храма и шепотом поведал о том, как Менена и еще один человек тайно встречались ночами в саду, как подкупили магов. Тутмос выслушал его довольный и тут же послал за Мененой. Лицо человека, бывшего когда-то его другом, вызвало в нем ненависть, смешанную с восхищением, ибо Менена и бровью не повел, представ перед ним.
Верховный жрец пал ниц и получил разрешение встать. Поднявшись, он, как предписывал этикет, молча ждал, когда заговорит фараон, и, не вынимая рук из складок своего одеяния, смотрел в одну точку на стене за спиной Тутмоса. В последний раз видел Тутмос человека, который когда-то был ему отцом, братом и лучшим другом, человека, которого он в знак любви и благодарности наделил огромной властью и которого она в конце концов развратила. Раскаяние охватило Тутмоса и тут же прошло.
– Я знаю все, – негромко произнес он голосом, напоминавшим кошачье мурлыканье, от которого слуги обычно разбегались в страхе. – Как нехорошо получилось, дружище! Стоило Неферу-хебит умереть, а моему сыну жениться на малышке Хат, то в случае моей безвременной кончины в руках жрецов храма оказалась бы огромная власть.
Он шагнул к жрецу и придвинул свое лицо так близко к лицу Менены, что тот вынужден был посмотреть ему в глаза.
– Ну и как насчет моей кончины, ворона старая? – прошипел Тутмос. – Приготовился ли ты закрыть глаза и на мою смерть? Говори! Отвечай, если тебе дорога жизнь!
Менена попятился и отвел глаза. Он улыбнулся:
– Могучий Бык, ты бог, а значит, видишь и знаешь все. Так к чему слова? К тому же заговорить – не значит ли добровольно склонить голову под топор палача?
С минуту Тутмос мерил его гневным взглядом, потом воскликнул:
– Ох уж эти жрецы! Коварные, сладкоречивые лицемеры! И подумать только, что ты, из всех моих слуг именно ты дошел до этого!
Его голос поднялся, на лбу вздулись вены.
– Ты был мне другом! Моим союзником во всех испытаниях юных лет! Но теперь ты стал змеей, Менена, грязной, скользкой, злобной тварью. Нам с тобой нечего больше сказать друг другу. Ради нашей прежней дружбы я не прикажу тебя казнить и не опозорю твое имя на веки вечные. Ты изгнан. Через два месяца ты должен оставить страну. Я, Тутмос, возлюбленный Гора, повелеваю, да будет так до конца времен.
Умолкнув, он отошел к столу, замер возле него и мрачно уставился в темноту.
– И забери с собой своих вонючих дружков, – процедил он сквозь зубы.
Вдруг Менена издал сдавленный смешок. Тутмос, пораженный, взглянул на него, снова заливаясь краской гнева, но Менена уже распрямил спину и бочком подбирался к двери.
– Ваше величество, все, что вы говорите, правда, до последнего слова. Но не думайте обо мне хуже, чем о себе. Ибо узрите! Разве я, сам того не желая, не оказал вам большую услугу? Быть может, мое сердце черно и снедаемо честолюбием, но как же ваше собственное? Ради кого вы так стараетесь? Ради Тутмоса, вашего сына?