Виктор Сергеев - Унтовое войско
Муравьев передал бумаги штабс-капитану.
— Вот… изволь… ознакомься.
Генерал прикрыл рукой глаза, задумался:
«Что же теперь? Как поступить? Этот Ахтэ испортит мне всю дипломатию с Китаем».
— Ваше превосходительство, — сказал Карсаков, возвращая бумаги, — не смею и не ведаю, что вам присоветовать, а только видеть экспедицию эту на границе вовсе нежелательно.
— Как верноподданный, я считаю священным моим долгом донести его императорскому величеству, что если у нас имеются какие-либо виды на устье Амура… А эти виды имеются! То уж большого ума не надо, чтобы понять: всякое сухопутное предприятие по ту сторону реки Горбицы будет неуместно, пока мы не займем устье Амура и пока не начнем приличных переговоров с китайцами о возвращении левого берега реки в наше владение.
Карсаков заметил:
— Ваше превосходительство, исследование Удского края может быть осуществлено дешевле и с более опытными людьми.
— И то верно, любезный. Подумать только! Шлют из Петербурга столь значительное число людей… Да еще таких, что вовсе не знают, что такое Сибирь.
— Я сей же час сажусь за письмо государю. А ты, мой друг, любезный Мишенька, подготовь-ка фельдъегеря в Иркутск.
Муравьев далеко не все рассказывал своей жене, француженке, о делах государственных и тем паче о делах, связанных с Амуром. Он давно уже замечал, что в Иркутск зачастили католические миссионеры и богатые путешественники, а то и просто иностранцы подозрительного вида под предлогом коммерции и географического исследования. И чуть ли не каждый искал возможности побывать в резиденции генерал-губернатора, познакомиться с его женой да и втереться в приватном порядке в уютное общество Муравьева.
Нет, он ни в чем не подозревал жену. Боже упаси. Но… в чужой беседе всяк ума купит. Мало ли что. Обронит слово невзначай. Гость-то, он не много гостит, да много видит. Уж куда как мало, собирался гостить путешествующий «геолог» Кларк. Хорошо, что застали его в Нерчинске и вежливо арестовали, препроводив в Иркутск. А то господин Кларк уже успел дать взятку смотрителю тюрьмы, и тот отрядил команду арестантов для рубки леса и сколачивания плота с избушкой.
Муравьеву пришлось прикинуться этаким простаком-солдафоном.
Объявил Кларку:
— По артикулу не положено пребывать в приграничных местах без особого на то разрешения.
Кларк невозмутимо ответил:
— У меня, господин губернатор, вид, выданный министерством иностранных дел, Карл Васильевич Нессельроде был так любезен… послать меня для отыскания богатств, спрятанных в скалах хребтов приамурских. Для пользы государства вашего.
— Прискорбно, сэр, но в приграничных местах без моего лично дозволения нельзя заниматься изысканиями, а уважаемый граф Карл Васильевич не изволил мне про вас отписать. Да и зачем вам, сэр Кларк, такой вместительный плот с избушкой? Ей-ей, он бы вам вовсе не пригодился для изысканий в скалах приамурских хребтов.
— Я не понимаю…
— Да уж что тут понимать? По артикулу не положено. Отправим вас, господин Кларк, в возвратный путь, а уж с графом я спишусь.
— Ведь из-за ничего, господин губернатор, отягощаются отношения с иностранным подданным. Досадные недоразумения — не более.
— Моя служба, сэр Кларк, четко обозначена статьями артикула. Ничем не могу помочь.
— У меня к вам, господин губернатор, единственная и последняя просьба.
— Все, что в моих силах…
— Я хотел бы выехать кратчайшим путем в Америку.
— По артикулу не положено. В какой пограничный пункт прибыли в наше государство, из оного же пункта надлежит и отбыть через границу.
Поговорили, что называется, тет-а-тет…
Переход Якутск — Охотская гавань изрядно измучил Муравьевых.
Пока не ударили морозы, сильно донимал гнус. На лошадях везли дымокуры. Если дым мало помогал, надевали на лицо сетки. Екатерина Николаевна чаще лежала в гамаке, приспособленном на пароконной упряжке. Когда немело и деревянело тело, перебиралась в седло.
Путь лежал через болота по бревенчатым полусгнившим гатям, где лошади зачастую ломали ноги. Иногда пробирались реденькими лесами. Деревья там росли тонкие и невысокие, издали казалось, что это всего лишь саженцы.
Въехав в лес, Муравьевы убеждались, что эти тонкоствольные деревья походили на усохшие хворостины. Ветви у них, сплошь покрытые сизым мхом, свисали паучьими лапами. Все это были старые деревья, с корнями, расходящимися веером на небольшой глубине.
Там и тут стояли лиственки безо всяких признаков своей живой растительности. Они даже веток не имели и торчали уродливыми батогами, покрытые мхом. Иные деревца от стужи или от ветров уже не торчали, а ползли, как лианы, по мерзлой земле, наполовину скрытые мхом и лишайниками.
Николаю Николаевичу думалось, что он забрался в вороха корней, вылезших из-под земли после какого-то гигантского потопа, который унес сами деревья и верхний слой почвы. Лишь кое-где вылезали из моховой постели задорные веточки, как птичьи перышки… Возможно, что в них-то и теплилась вся жизнь этого лежачего тундрового леса.
Кончился лес, и взору открывались угрюмые равнины с холмами, покрытыми все тем же мхом. Можно ехать день и еще день, а грязно-желтому ковру из мха многовласника не виделось конца.
Когда добрались до гор, выпал снег. Усилились морозы.
По утрам проводник якут в халате из солдатского сукна шептал заклинания и привязывал конский волос к стволам лиственниц.
— Кому он молится? — спросила Екатерина Николаевна переводчика. — И чего он хочет?
— Он, ваше превосходительство, просит злого духа, старого, как эти горы, не замедлять нашего пути, не поражать путников, едущих с нами, не моргать глазами, не устремлять на нас своего взора, чтобы не сглазить… И он просит, чтобы язык злого духа безмолвствовал. А вот как мы подойдем к самой высокой горе… якуты зовут ее Капитаном, проводник будет снова ждать злого духа и разбрасывать кусочки топленого масла. У подножья Капитана, — ваше превосходительство, не бывает солнца. Снег здесь от болотной сырости скоро обращается в лед. От того льда замерзают и летом маленькие ручейки. Лед заполняет все лощины. Дикие олени бегут сюда от гнуса…
Екатерина Николаевна зябко поежилась:
— Прикажите якутам жечь костры.
Тайшинские покосы — по всей пади Халюты. От реки Халюты прорыты сюда канавки. Весной родичи главного тайши, проверяя, хорошо ли луг полит, проезжали здесь на лошадях и ходили пешком. Вода из-под копыт брызгала, а под унтами хлюпала. Это указывало на то, что полито в самый раз, сколько надо.
Травы нынче у главного тайши наросли прямо на загляденье. Уж на что высок ростом Ошир Муртонов, а и ему трава по пояс.
Шуленга хоринского рода пообещал тому, кто больше выкосит, милость тайшинскую. А косари и рады стараться. С вечера брали молотки-отбойники, следили, чтобы жало косы было тонкое и неширокое. Знай себе поплевывали на молоточки и били то часто, то редко, как солдаты на барабане.
Так и косили они с неделю.
А тут появился из улуса Кижи старичок Буда Онохоев. Этот Онохоев был определен Удинской провинциальной канцелярией старшиной над новокрещеными из ясачных хоринских родов. После ревизии всех тех новокрещеных отписали у главного тайши и передали в ведение Верхнеудинского земского суда, а Буде Онохоеву, мало-мальски знавшему грамоту, предписано было вести учет новокрещеных, наблюдать, чтобы они положенный ясак бездоимочно вносили и соблюдали обряды, как наказывал христианский священник. Кое-каких крещеных Онохоев переманил в русские деревни, чтобы те жили своими домами в селениях по-христиански, а иных, тех, кто задержался в ведении тайши, он изыскивал и сманивал за собой.
Пройдясь по лугу, Буда-христианин сказал кижинским бабам:
— Пускай трава провянет, и вы, бабы, потом поворошите, а завтра копните сено.
Оширу он посоветовал получше прижимать пятку косы, чтобы трава падала кучно, в рядок, а косье держать легко, без прижиму. Тот послушался, и у него косовица пошла бойко. Да и как могло быть иначе? Старик Онохоев многие лета живал у русских посельщиков и навострился пахать и косить. Ошир обгонял на косовице всех косарей. А о том, что же присоветовал ему Онохоев, он никому не сказал, утаил. Косари, видя, что они отстают, много волновались и спешили, у них оставался высокий срез, что мешало Бутыд грести.
Вечером косари поточили косы и, поужинав, легли спать.
Бутыд видела, что кто-то брал в темноте косу брата, но ни о чем худом не подумала: брали да брали, мало ли зачем? Она слушала, как женщины у костра напевали грустно и тихо.
За речкой надрывно кричал коростель, словно бы уговаривал женщин помолчать и спать ложиться, не мешать ему трещать по всему Халютскому лугу. Густо пахло дурман-травой, кружилась голова от чего-то. Хоть и сморило Бутыд от жаркого солнца, а все же краешек души задевало что-то волнующее и радостное. Это все тот казак из Нарин-Кундуя… Из себя рябоватый. Да что в красоте лица? Было в нем что-то такое, из-за чего не выходил он у нее из ума. Очень уж он и с конем ловок, и всем ловок. Как поглядишь на такого, так сердце и замрет. Хоть на колчане и ножнах у него кожа потерта и облезла, и седло езженое, и чекмень изношенный, и унты… А все подогнано, пристегнуто. Поехал — и не звякнет и не брякнет ничего ни на нем, ни на лошади. И то, что в седле сидел небрежно, и то, что шагом никогда не ездил, пока был при ней, и то, что глаза у него светлые, пронзительные, и то, что слова настойчивые, прилипчивые — все это ей нравилось в Очирке Цыцикове.