Мамедназар Хидыров - Дорога издалека (книга вторая)
Утром после завтрака и обхода дверь внезапно распахнулась и в палату торопливой походкой вошел Николай Петрович Егорычев.
— О-о-о! — Нобат, обрадованный, попытался приподняться на кровати, но доктор подошел, взял его за плечи:
— Лежи, брат, лежи! Ну, здравствуй еще раз!.. — они крепко пожали друг другу руки. — Сейчас я после ночного дежурства, можно нам и потолковать. На-ка вот, — он положил на тумбочку узелок, что-то твердое, в чистой белой салфетке. Заметив протестующий жест Нобата, поднял ладонь: — Молчи, молчи! Тут старуха моя кое-что собрала. Варенье, нишалда[8], лепешки сдобные… Тебе для поправки в самый раз.
— Спасибо, Николай Петрович! — Нобат улыбнулся, его смуглые обветренные щеки чуть порозовели. Егорычев сел на белый табурет возле тумбочки, взял в обе руки ладонь Нобата, лежащую поверх простыни:
— Ну, теперь рассказывай. Сперва, что дома у тебя. Матушка-то жива, в добром здравии? — Нобат кивнул. — А супруга? Донди ее зовут, верно? Рукой владеет?
— Николай Петрович, дорогой… — Нобат шевельнулся, чтобы приподняться, но вспомнил: нельзя. — Мы так вам благодарны!.. У Донди все хорошо, рука действует. Иначе… Сами знаете, в сельской местности работать приходится женщинам много. Мама старенькая… Вас вспоминаем то и дело.
— Скажи, дружок, по секрету, — старик наклонился над изголовьем, — не завелись еще ребятишки-то? Ведь пора, вон, гляди, серебрится на висках у тебя, хоть и лет немного… Правду скажи!
— Нет… — Нобат покачал головой, снова щеки зацвели румянцем. — Пока война идет… Солдат революции в строю, на коне…
— Это верно! — Егорычев вздохнул, стиснул ладонь Нобата. На минуту задумался о чем-то, помолчал. — Вроде и окончилась война, белых всюду расколотили, Антанту вышвырнули, а вот тут у нас… Да-а… Как бы славно: собраться былым однополчанам хоть у вас на Лебабе… места-то ведь райские! Мне даже мечталось: поутихнет маленько, возьму отпуск, да и к вам! До Чарджуя поездом, а там речники у меня знакомые, сам помнишь. Вверх по Аму за недельку бы добрался, в пути отдохнул… Нет, не получается! А ты, значит, в Фергане басмачам хребты ломаешь? Слышал, слышал…
— Николай Петрович! — Нобат дернулся на кровати, мгновенная вспышка боли исказила его худое, продолговатое лицо. Потом в глазах вспыхнул гневный огонь, слова полились взволнованные, скомканные: — Это враги заклятые, упорные!.. Вы не представляете, что они творят с нашими, если в плен попадешь! Еще в кишлаках, с теми, кто за Советы… Правда, среди них есть обманутые, этих мы живо переубеждаем. А другие, из баев, еще ишаны очень сильны… Ну, и наши бойцы, у каждого душа горит ненавистью. Сражаются, как львы, перед атакой, бывает, не удержать эскадрон, хоть трибуналом грози…
Он все-таки приподнял голову, теперь уже сам обеими руками крепко стискивал ладонь врача. Тот пытался успокоить своего не в меру темпераментного пациента, однако тщетно. Сказались долгие дни вынужденного молчания, теперь Нобату страстно хотелось выговориться. Уже дважды тихонько растворялась дверь палаты, нянечка удивленно заглядывала внутрь, но, увидев, как горячо и оживленно беседуют старший хирург и этот долговязый краском-туркмен, снова бесшумно притворяла дрерь.
— Входите, входите! — позвал Егорычев, когда нянечка заглянула в третий раз. — Дивно, небось? Старые боевые друзья встретились, вот оно что! Мы с товарищем Гельдыевым еще на Амударье в двадцатом контриков били, да… Я и всю его семью знаю.
— Уж матушка-то, поди, горюет, никак сыночка не отпускает война, — вздохнула женщина, видать, привыкшая доверительно беседовать с врачом. — Я и то говорю, скорей бы ему к своим.
— Недолго осталось… — проговорил Егорычев, но спохватился, ладонью зажал себе рот. Все же от Нобата не ускользнули ни его замешательство, ни смысл его слов, вырвавшихся, должно быть, нечаянно.
— Добро, Нобат! — старик поднялся. — Еще недельки две у нас поваляешься, а дальше посмотрим. Консилиум соберем, совет врачей, одним словом… Маша Введенская тут за тобой приглядит. Вот, скажу я тебе, братец, мастер своего дела! Прирожденный хирург. Учиться бы ей, а тут, видишь, как оно… Ну, извини, милый, мне пора. Еще и завтра к тебе наведаюсь, — Николай Петрович поднялся. — А там консилиум. Решим сообща, как быть с тобой.
Прошла неделя. Нобат сперва начал подниматься на кровати, потом ноги спускать, наконец — встал, опираясь на костыли. Уже целых два дня мерял из конца в конец тесную палату, выбирался и в коридор. Ежедневно с ним были Маша и нянечка — Агриппина Кузьминична. Заходил иногда ненадолго Егорычев. А сосед по палате, уже окрепший после ранения, почти вовсе глаз не казал.
— Помнишь, Нобат, — спросил однажды утром Николай Петрович, — ровно полтора года назад гуляли мы у тебя на свадьбе. Думали, заживем теперь в мире…
— Да, — Нобат вздохнул. — И вот сейчас я обещал скоро возвратиться. А сам даже письма не написал… Николай Петрович, ну когда же этот… консилиум?
— Завтра, — коротко ответил хирург и добавил после небольшой паузы: — Снова с тобой расставаться, а когда встретимся, бог весть.
— Значит, к эскадрону? — У Нобата загорелись глаза, лицо посветлело.
— Погоди, консилиум решит. Все же не забывай: ты дома не бывал больше года.
— Но там, в Фергане, как же без меня наши ребята?! — Нобат рывком, опершись на костыль, поднялся с кровати, гримаса боли исказила лицо.
— Во всяком случае не забывай, друг, — Егорычев тоже поднялся, ладонь положил ему на плечо. — Не забывай: мы с тобой солдаты революции. Куда ехать, где служить — не дано решать каждому из нас по своей воле. Да! — Он обернулся, широкое лицо озарилось улыбкой. — Поздравляю, комэска Гельдыев! Поздравляю! Знаешь или еще нет? Утвердили тебя, вчера под вечер пакет доставили из Туркбюро. Ты — большевик, член партии Ленина! Поздравляю!
Он сперва тряс Нобату руку, потом крепко обнял — высокий костлявый Нобат был вынужден наклонить голову, — расцеловал в обе щеки.
У Нобата от волнения стучало в висках, сердце учащенно колотилось. Утвердили! Вот это радость! Стать коммунистом, большевиком-ленинцем он решил еще в Питере, когда, раненный белоказаками Керенского в бою под станцией Александровской, лежал в госпитале, в первые же дни после победы Октября. Однако Нобат считал: право назваться коммунистом он, солдат, должен заслужить в бою, а его списали как негодного к строевой службе. Потом, когда назначили в Туркестан, рядом оказался комиссар Иванихин — коммунист, пример для многих, друг, боевой товарищ. Снова Нобат задумался: пора. Но не успел: отряд бухарских добровольцев, то, что осталось от Восточного мусульманского полка, поступил в распоряжение ревкома Бухарской республики. Пришлось повременить. Наконец — Фергана. Своею мечтой Нобат только здесь поделился с другом Серафимом. Тот сразу же заявил: «Коля, не надо тянуть! Ну, какие могут быть сомнения? Жизнью своей, отвагою командирской ты давно уже доказал свое право называться большевиком…» В тот раз Нобат сокрушался: образования-то, по сути, никакого! В Питере десяток политических брошюр только и успел прочесть, на митингах кое-чего понаслушался. Приемный отец, Александр Осипович, многое рассказывал о том, как в России народ за свою долю бился еще со времен Стеньки да Пугача… Унтер-офицер Василькевич в запасном полку про то же говорил не раз. После этого Серафим дал слово: рассказать Нобату, что сам знает, про Маркса и рабочее движение в зарубежных странах, про декабристов и народников, про Ленина. Немного им пришлось на эти темы побеседовать — война не дала. Наконец Нобат сам себе сказал: довольно сомнений, решено, вступаю в партию! Было это на отдыхе, в Фергане. Рекомендовали его трое воинов-большевиков: комиссар Серафим Иванихин, секретарь партячейки кавалерийской бригады Хабибуллин, а третьим оказался товарищ Кужелло, член реввоенсовета фронта, которого Нобат знал еще по Бухаре. На ячейке его приняли — биографию заставили изложить, вопросами вогнали в пот. А четыре дня спустя — выступать… Эскадрон действовал в отрыве от своих, связь — только нарочными. Потом ранение. И вот все же дошло, свершилось!
Консилиум отложили — один из членов, хирург, срочно выехал в Самарканд. Дня три Нобат ощущал себя — будто крылья выросли у него за спиной, легко, веса своего не ощущаешь. Забывалась даже боль в раненой ноге. Ходил по палате, коридор шагами мерял из конца в конец, в сад выбирался. И все думал, думал… Была у него тайная мысль: если забракуют на консилиуме, признают негодным к строю, махнуть без разрешения, тайком, обратно в Фергану, на фронт. Хоть рядовым бойцом, где-нибудь поблизости от своих, эскадронских. В штабе фронта не выдадут старые товарищи… Но теперь ему, члену партии большевиков, подобного даже помыслить невозможно. Нет, нет! Ну, а если спишут в запас? Тогда — на Лебаб. И не потому, что там — Донди, мать, земляки. Работы там сейчас — край непочатый.