Марк Алданов - Истоки
Телеграммы приходили одна за другой. Их расшифровывали и отправляли канцлеру со всей возможной быстротой. Обычно шифровальщики не интересовались содержанием телеграмм, но эти депеши читались как авантюрный роман. Начальник канцелярии с испугом приносил их в кабинет канцлера и еще более испуганно выходил из кабинета.
Личные и политические отношения Бисмарка с царем по-прежнему колебались. Первое его чувство было, что ушел очень большой барин, быть может, самый большой барин в мире, — в мире, в котором, к крайнему его огорчению, оставалось так мало бар. Канцлер был весьма невысокого мнения о государственных способностях Александра II, — он больших государственных способностей не видел почти ни в ком. Как человек, царь, остроумный causeur, знаток шампанского, охотник и любитель собак, бывал до конца чаще ему приятен, чем неприятен. В одной из телеграмм сообщалось, что на месте убийства не могли найти мизинца, его кто-то подобрал и принес во дворец позднее. Бисмарк обладал живым воображеньем. Он любил и помнил пышность петербургского двора, помнил блеск церемонии развода, — противоположность между окруженным божескими почестями царем и полуголым, обожженным, окровавленным человеком с полуоторванными ногами, с вытекавшими глазами, с пропавшим мизинцем поразила его. Он тяжело сидел в своем огромном кресле, постукивал огромным карандашом по огромному столу, и лицо у него дергалось.
Лишь через несколько минут он стал думать о том, что теперь произойдет в России. В политике у многих тяжелых событий бывали выгодные последствия. Нового царя канцлер знал много хуже, чем его отца. Александр III не был ни grand seigneur, ни causeur[280], ни светский человек. По уму и способностям он значительно уступал отцу; взглядов держался самых консервативных. «Не похоже, чтобы он испугался и уступил. Только последние трусы из боязни покушения уступают убийцам, а этот едва ли трус… Скорее всего Лорис-Меликов уйдет в отставку».
По служебному долгу и по любопытству Бисмарк внимательно следил за внутренними делами соседних с Германией больших стран, следил за новыми выдвигавшимися там людьми (так, он один из первых за пределами Франции обратил внимание на Жоржа Клемансо). Петербургские дела были ему более знакомы, чем французские. Кроме того, от демократии на него всегда веяло непроходимой скукой. О Лорис-Меликове Бисмарк был значительно менее низкого мнения, чем о большинстве своих современников. По его мнению, Лорис-Меликов вел ту политику, какую в России и следовало вести умному человеку.
У канцлера были правила, которых он не обсуждал, как он не обсуждал таблицы умножения. Одно из этих правил заключалось в том, что каждому государству хорошо, если соседним государствам худо (хоть об этом не полагалось говорить, — полагалось даже говорить обратное). При новом реакционном императоре, при ограниченных реакционных министрах Россия должна была оказаться слабее, чем при Александре II и при графе Лорис-Меликове. Это было хорошо. Таково было общее соображение. Однако ограничиться им было бы невозможно.
Россия была, по мнению Бисмарка, сырая непереваренная масса, rudis indigestaque moles (он любил латинские цитаты и изречения). Во всем мире всегда можно было ждать всяких неожиданностей, но главных неожиданностей он ждал именно из России. «Вот он, l’absolutisme tempèrè par le règicite»[281], — думал канцлер. — Теперь, вероятно, и там к власти придет дурачье…» В Германии ненавидевшие его генералы и сановники были могущественны, но он был еще могущественнее их, — по крайней мере, пока жил Вильгельм I. Без него пангерманисты вызвать войну не могли. С исчезновением Александра II, с вероятным уходом Лорис-Меликова в России должны были прийти к власти панслависты, мало отличавшиеся от пангерманистов, столь же тупые и невежественные. Война становилась более вероятной. Собственное его настроение тоже изменилось с 1878 года. Он снова подумывал о войне. Вопрос принимал у него другую форму. «Если война неизбежна, то не лучше ли, чтобы она произошла при мне? Без меня они все погубят».
Ему, однако, казалось, что война может привести и к торжеству революционеров, к победе тех людей, которые стреляли в него, в императора Вильгельма и которые только что убили русского царя. Революционеры вообще занимали много места в мыслях князя Бисмарка. Они, как он, умели проливать свою и чужую кровь. Он не мог презирать их так, как презирал Вирхова, Ласкера или Рихтера. Едва ли он мог бы и сказать с полной искренностью, что всякое политическое убийство вызывает у него ужас и отвращение. Если бы Бисмарк был русским придворным времен Павла I, он, наверное, примкнул бы к заговору графа Палена. Но революционеров он знал мало. В свое время ему очень понравился Лассаль, тоже превосходный causeur, — человек, которого, по определению Бисмарка, приятно было бы иметь соседом по имению. Однако, ему трудно было думать, что этот демагог, страстно любивший все то, что дается деньгами и властью, действительно настоящий революционер. Настоящими революционерами были именно люди, бросавшие бомбы в королей. Они ставили себе целью равенство, братство и что-то еще в этом роде, вызывавшее у Бисмарка непроходимую скуку. Он не мог относиться серьезно к их целям, как не мог себе представить общество, где школьный учитель, вроде Либкнехта, имел бы власть в государстве, да еще был бы с ним связан братскими чувствами (вообще незнакомыми и непонятными Бисмарку). «И все-таки теперь главная опасность уже не трехцветное, а красное знамя, — угрюмо думал он. — А то еще у них может быть комбинация из панславистов с революционерами. Что-то такое намечал генерал Скобелев. У нашего дурачья хоть этой комбинации, слава Богу, нет… Впрочем, может быть, и у нас откроют эту Америку. Да, да, все строится на песке. Все мое дело может быть погублено. Просто ничего не останется, точно меня никогда не было!»
Ему хотелось выпить шампанского, но послать за ним было невозможно: могла бы выйти нехорошая сплетня. В шкапчике у князя был портвейн. Он выпил один за другим несколько бокалов вина.
— «Ничего», — неожиданно по-русски сказал он вернувшемуся графу Лимбургу. Бисмарк немного знал русский язык. Слово «ничего» — быть может, не только в русском смысле — было его любимым, и он часто изумлял им иностранцев. Лимбург-Штирум, взглянув на него с тревогой, доложил, что с его величеством случился истерический припадок. К нему вызвана вся императорская семья; однако нет оснований опасаться печальных последствий.
— Профессор сказал, что его величество ведь все равно должен будет узнать правду, — сказал Лимбург. — Его высочество кронпринц велел мне передать, что он вечером заедет к вашей светлости.
— Вероятно, он желает поехать на похороны в Петербург?
— Да, так угодно его высочеству.
— Это очень неудобно и опасно. У русских с давних пор плохая привычка убивать царей, — сказал Бисмарк. — Мы не можем рисковать жизнью наследника престола.
— Ваша светлость предполагает, что на похоронах возможно новое покушение? — спросил Лимбург-Штирум. Эту фразу: «Die Russen haben die schlechten Angewohnheit ihre Fürsten zu ermorden»[282] следовало записать сегодня же.
— Я ничего не предполагаю. Русские террористы меня не оповещают о своих планах. Вероятно, и фельдмаршал Мольтке пожелает представлять на похоронах германскую армию. — Он хотел было сказать, что, хотя Мольтке никогда не был орлом, а теперь понемногу выживает из ума, его имя и престиж необходимы Германии; он высказал только вторую часть своей мысли. — Пусть армию представляет кто-либо другой. Может, например, поехать фельдмаршал Мантейфель.
Лимбург-Штирум с трудом сдержал улыбку: знал, что этот фельдмаршал не пользуется расположением князя. «Может быть, он еще приплатил бы террористам, чтобы они прикончили Мантейфеля…» Но слова Бисмарка о плохой привычке русских террористов показывали, что канцлер не прочь поговорить, несмотря на болезнь и душевное расстройство.
— Смею ли я спросить вашу светлость о положении в России? Что ваша светлость думает о новом царе?
— Что я думаю о новом царе? Он гораздо менее даровит, чем был его отец. Тот, когда хотел, мог быть обольстителен. Этот и не хочет, и не может… Впрочем, все они одинаковы. Я видел монархов голыми и слишком хорошо их знаю, дорогой граф, чтобы быть сторонником самодержавия. Помню, великий князь Александр был на свиданье его отца с его величеством и с Францем-Иосифом. Императоры где-то уединились… Вероятно, обменивались важными мыслями… Я прохожу по зале, — навстречу мне идет Александр. — «Оù est I’Empereur?..»[283] — Он не слишком хорошо говорит по-французски, гораздо хуже отца, который владел французским языком как француз. По-немецки он никогда ни с кем не говорит, мы его милостью не пользуемся. Я спрашиваю: «Какой император, ваше высочество?» Надо было видеть, с каким изумленьем он на меня посмотрел. — «Mais… Mon père!»[284] Ему, очевидно, в голову не приходило, что есть еще какие-то императоры, по крайней мере серьезные. Вот какой он человек.