Евгений Люфанов - Великое сидение
Родильный стол, по обычаю, ломился от обилия сахарных яств, выставленных залогом предбудущей сладкосахарной жизни новорожденного царевича. Красовалась на столе большая сахарная коврижка, изображавшая герб государства Московского; справа от герба – сахарный литой орел, слева – лебедь сахарный же, весом без малого в два пуда; утя сахарное, попугай и голубь. На нескончаемую усладу царственных родителей стояли на столе те сахарные птицы. Еще бог даст им ребеночка – сахарными гусями, индюками да павлинами украсится богатый царский стол, но чадородие быть перестало.
– Почему такое?.. Почему, я спрашиваю?.. – опять негодовал Федор Лопухин. – Уже вон сколь годов минуло.
У Евдокии глаза от слез не просыхали.
И в народе многие тужили о том, что не сбывались долгожданные чаяния. Думалось: сочетавшись законным браком, оставит государь свои отроческие забавы, а он, и оженясь, возмужав, уклонился в те же потехи, принося многим подданным неизбывную оттого печаль. Покинул златоглавый Кремль, не ночует с законной супругой; с мудрыми, степенными боярами в государственных делах не советуется, а все норовит решать сам; набирает себе помощников из непородных людей. Иноземца Лефорта поставил выше себя самого: при торжественном входе в Москву после взятия Азова, не думая о том, что унижает свое царское достоинство, шел пешком за Лефортом, который ехал на лошади. Гоже ли это все? А наиглавнейшее из всего того – нежитье с женой.
Никто не мог и не хотел понять, что суеверная, с детства пугливая и домоседливая Евдокия была совсем не пара своему расторопному и постоянно непоседливому мужу.
– Пиши к нему, неурядливая, пиши, покуда он совсем не позабыл тебя, – понукал Евдокию отец.
И Евдокия писала:
«Предражайшему моему государю, свету радости, царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, мой батюшка, на множество лет! Прошу у тебя, свет мой, милости, обрадуй меня, батюшка, отпиши, свет мой, о здоровье своем, чтоб мне бедной в печалях своих порадоваться. Как ты, свет мой, изволил пойтить и ко мне не пожаловать, не отписал ни единой строчечки. Отпиши, радость моя, ко мне, как ко мне изволишь быть. А спросить изволишь милостью своею обо мне, и я с Олешенькой жива».
Письмо она подписывала: «Ж. т. Ду», что означало – «Жена твоя Дуня».
Перебери московские боярские семьи – сидят там пугливые да слезливые теремные затворницы, еще недавно не смевшие даже лица своего показать и путного слова молвить. Такой была и у бояр Лопухиных их дочь Евдокия. Воспитали ее отец с матерью, не смевшую на чужих глаз поднять. Жизнь в Москве все еще велась, как и в давнюю старину: явись к боярскому дому чужестранный человек с деликатным визитом засвидетельствовать свое почтение именитому хозяину, а тот, неприязненно выслушав приветственные слова, сведет насупленные брови и настороженно спросит: «Может, еще чего желает от него гость?» Нет, ну и ладно. И ему, хозяину, до него никакого дела тоже нет, и пускай незваный человек отправляется к кому-нибудь другому. А услыхав, что гость – иноземец, прибывший в Москву, предположим, из Брауншвейга, боярин пожует-пожует губами и отмахнется рукой. «Не слыхали про такую страну, да и слышать про нее не хотим. Ступай ты отселева», – и многозначительно поглядит на брехучих собак, одобряя их нетерпимость к постороннему человеку.
Иной мир и совсем иные нравы были в Москве у обитателей Немецкой слободы, пленявшие молодого русского царя. Приятны были ему их опрятные улочки и усадебки, украшенные цветниками, и постоянное радушие гостеприимных хозяев, – все это разительно отличалось от захламленных боярских подворий с их неприглядным, отталкивающим бытом.
Проживавший в Немецкой слободе швейцарец Франц Лефорт стал лучшим другом царя Петра и поверенным в его сердечных делах – конфидентом интриг амурных. В доме Лефорта Петр скоро научился вельми изрядному обхождению с иноземными дамами, и там первый, подлинный амур начал быть, для чего Лефорт уступил пылкому молодому царю свою метрессу – первейшую красавицу Немецкой слободы Анну Монс.
По всем статьям она ему подходила: всегда веселая, говорливая; не ныла, не печалилась, как уже опостылевшая Евдокия, а только звонко смеялась да ластилась к нему, умея развеять любую мрачную его думу. Не выказывала ни дурного настроения, ни устали, готовая веселиться, петь, чокаться заздравными бокалами и плясать хоть до упаду. Умела всегда хорошо одеться и занятно вести беседу и с иностранным послом, и с заезжим негоциантом или с каким другим гостем. Случалось, что Петр дневал и ночевал у Монсов.
– Приворожила его, окаянная, – бессильно негодовала царица Евдокия, мысленно казнившая всеми казнями распроклятую распутную девку Монсиху.
Уезжая куда-нибудь, Петр забывал, что у него есть жена. Становились чужими, даже ненавистными ее родственники, и случилось однажды так, что он зло обрадовался подвернувшемуся поводу отхлестать по щекам шурина Абрама Лопухина не столько за его маловажную ссору с Францем Лефортом, сколько за то, что Абрам был родным братом Евдокии. А уж как старалась она, его «Ду», разжалобить, расположить к себе царя-мужа, с какой глубокой скорбью писала ему в слезных письмах: «Только я одна, бедная, на свете бессчастная, что не пожалуешь, не пишешь о здоровье своем. Не презри, свет мой, моего прошения».
А он презирал и еще больше отстранялся от нее, с негодованием разрывая письмо, и не только не думал какими-то словами утешения отвечать ей, но старался вовсе не помнить об этой «бессчастной».
Ко времени отъезда Петра за границу учиться корабельному делу Евдокия ему окончательно опостылела. Он возненавидел и ее родичей: сослал отца в Тотьму, брата Василия – в Чаронду, а Сергея – в Вязьму.
У царицы Евдокии были в народе заступники, осуждавшие «обусурманившегося» царя Петра. Говорили:
– Какой же это царь-государь? Это турок! С иноземцами-нехристями знается, распутно живет с немкой Монсихой, а законную супружницу знать не хочет; в среду и в пятницу мясо ест да лягушек поганых. Нешто такое непотребство похвально для православного царя?..
– Он – сын немца Лефорта и одной немки, подмененный в люльке на сына Алексея-царя и Натальи-царицы.
До Петра доходили такие суждения о нем, но только смешили его.
Случилось, что двадцатилетний Петр сильно заболел животом. Сразу сник с лица, похудел, обессилел. Со дня на день можно было ожидать беды: ну, как не одолеет болезни, помрет, – и, боясь в этом случае возвращения Софьи, Лефорт заготовил лошадей, чтобы бежать из Москвы. Но оклемался царь Петр, и снова веселье пошло своим ходом.
Умерла старая царица Наталья Кирилловна, и Петру после ее смерти нестерпимо муторно было дома. Месяцами он находился в отъезде, а во время своего заграничного путешествия решил совсем отделаться от нелюбимой жены. Будучи в Лондоне, написал в Москву дяде Льву Кирилловичу Нарышкину, Тихону Никитичу Стрешневу и духовнику Евдокии, чтобы они уговорили ее добровольно постричься в монахини.
Думали, потели доверенные царем лица, никак не решаясь явиться к царице Евдокии с такими разговорами, наконец осмелели, пришли исполнять царево повеление, но успеха не имели. Тихон Стрешнев отвечал Петру, что царица упрямится, не хочет идти в монастырь.
Петр плюнул с досады и отложил осуществление этого замысла до своего возвращения домой. Долго ему не хотелось являться в Москву, а когда в августовских сумерках 1698 года прибыл в первопрестольную, прежде всего направился к Монсам в Немецкую слободу, а после того провел несколько дней с другими своими друзьями, у них и ночуя.
Узнала о его приезде Евдокия и послала к нему нарочного со слезной просьбой о встрече. Петр поморщился, побарабанил пальцами по столу, дернулся шеей, что случалось с ним, когда был особенно раздражен, и назначил жене свидание в доме начальника почты Винниуса.
Говорить долго не о чем; видит, что жива-здорова; когда намерена постригаться и где?
Ответ Евдокии был непреклонный – отказ.
– За что? Что я сделала? Чем прогневала, что такое мне наказание? В чем, государь, меня обвиняешь?.. – глотая слезы, надрывно спрашивала она. – Ни в каких смутах я не повинна, только и забочусь, чтобы сыночка нашего обихаживать, да тебя, свет мой, денно и нощно жду.
Больше разговаривать с ней Петр не стал, приказав собираться в монастырь, какой сама себе выберет, а не то он его ей укажет.
«За что?.. В чем обвиняешь?» – злобно повторял ее слова, когда приказал ей уйти, и, вспомнив слышанное по дороге в Москву присловье, жестко усмехнулся: – «Кому воду носить? – Бабе. – Кому битой быть? – Бабе. – А за что? – За то, что баба!»
– Вот за что! – ожесточенно произнес он, стукнув кулаком по столешнице. – В том и виновата, что неугодная баба.
Не зная, чем унять раздражение, в тот же день после этой встречи с женой стал хватать своих бояр за бороды и отстригать их ножницами, не скрывая неприязни к почтенным старцам. И особенно срывал свою злость на духовных: