Шмуэль-Йосеф Агнон - Врач и изгнанная им жена
Обзор книги Шмуэль-Йосеф Агнон - Врач и изгнанная им жена
1
Когда я поступил врачом в больницу, была там одна сестра милосердия, белокурая девушка, всеобщая любимица, о которой больные сказывали только хорошее. Стоило им заслышать звук ее шагов, как они приподнимались на кровати и тянули к ней руки, словно ласковое дитя при виде матери, и каждый звал: «Сестрица, сестрица, поди ко мне!» Даже неисправимые ворчуны, которым свет не мил, увидев ее, спешили угодить; морщины на их лицах разглаживались, и раздражение как рукой снимало. Она же и не думала повелевать, но одной ее улыбки хватало, чтобы смирить всякого. А еще более — одного взгляда. Глубокой синевы были у нее глаза, и тот, на кого они обращались, полагал, что важнее его нет в целом свете. Помню, как-то я спросил себя: и откуда в ней такая сила? Но когда ее очи глянули на меня, и со мной сделалось то же, что с больными. Она же ничем меня не выделяла, да и ко всем относилась ровно, ни к кому не выказывая особого расположения. Но сама ее улыбка и бездонная синева очей добавляли то, что не входило в ее намерения. А как любили и привечали ее, судите по отношению к ней товарок. Даже старшая сестра, заносчивая и тощая сорокалетняя дама с неизменно кислым выражением бескровного лица, которая терпеть не могла ни больных, ни врачей, ни чего другого в мире, за исключением разве черного кофе с подсоленными коржиками да своей собачонки, даже она не имела к чему придраться. Бывало, на всякую молодую девицу смотрит так, будто растерзать готова, а на эту глядит приветливо. О своих коллегах-врачах я и не говорю. Всякий врач, когда ему выпадало с ней дежурить, считал этот день праздником. Даже наш строгий профессор, которому аккуратно застеленная кровать была важнее страданий больного, не возмущался, если заставал ее сидящей на чьей-нибудь постели. Этот старик, воспитавший не одно поколение учеников и нашедший лекарства, исцеляющие от нескольких недугов, умер в концентрационном лагере, где нацистский офицер издевался над ним и каждый день доводил до полного изнеможения. Однажды приказал ему лечь на землю лицом вниз, расставив руки и ноги, а затем — быстро встать. Когда же старик замешкался, он принялся топтать его, и гвозди кованого сапога изранили руки профессора, который умер от заражения крови. Что еще сказать? Нравилась мне та девушка, как и всем, кто был с нею знаком. Добавлю лишь, что и она хорошо ко мне относилась. Правда, всякий мог бы сказать о себе то же самое, но другие помалкивали, а я позволил себе дерзнуть, и она вышла за меня замуж.
2
Ты спросишь: как дело было? Однажды пополудни вышел я из столовой и встретил Дину. Сказал ей: «Вы разве не заняты, сестрица?» Она отвечала: «Нет, я свободна». Я спросил: «Может, нынче день особенный?» Она ответила: «У меня сегодня выходной». Я спросил: «И как же вы проводите свой выходной?» Она отвечала: «Я еще не решила». Я сказал: «Позвольте дать вам совет». Она сказала: «Пожалуйста, господин доктор». Я сказал: «Дам вам совет, но только за вознаграждение, потому что в наше время ничего даром не дается». Она взглянула на меня и рассмеялась. А я сказал: «Есть у меня добрый совет, вернее, два. Во-первых, давайте съездим в Пратер, а во-вторых — сходим в оперу. И если поспешим, мы еще в кафе заглянуть успеем. Ну как, сестрица?» Улыбнулась она в ответ и согласилась.
Я спросил: «Когда пойдем?» Она ответила: «Когда захотите, тогда и пойдем». Я сказал: «Вот только покончу с делами и зайду за вами». Она сказала: «Когда бы вы ни пришли, я буду готова», — и ушла к себе. А я пошел разбираться с делами. Часом позже, когда я заглянул к ней, она была одета иначе. Эта перемена совершенно ее преобразила, и она показалась мне еще милее, ведь к ее прежней прелести в белом халате добавилась прелесть девушки в новом платье. Я сел, посмотрел на букет на столе, на узенькую кровать и спросил: «А знаете ли вы, Дина, как называются эти цветы?» И, не дожидаясь ответа, сам назвал по имени каждый цветок — и по-немецки, и на латыни. Тут меня охватило беспокойство, а вдруг тем временем привезут тяжелобольного и пошлют за мной. Поднялся я со стула и принялся ее поторапливать. На лице ее проступило огорчение. Я спросил: «Что вас огорчило, сестрица?» Она отвечала: «Я думала, вы чего-нибудь отведаете». Я сказал: «Сейчас мы пойдем, но если вы и впредь будете столь добры, я вернусь и буду есть и нахваливать все, что вы мне ни предложите, да еще добавки попрошу». Она спросила: «Могу я надеяться?» Я отвечал: «Считайте, что вам это обещано. Более того, я же сказал, что еще и добавки попрошу».
Мы вышли с больничного двора, и я сказал привратнику: «Видишь эту сестрицу, я ее похищаю». Поглядел он на нас с приязнью и сказал: «В добрый час, господин доктор! В добрый час, сестра Дина!»
Мы направились к трамвайной остановке. Подошел трамвай и оказался переполненным. Подошел другой, и мы решили ехать на нем. Дина поднялась в вагон, а я едва поставил ногу на ступеньку, как вожатый объявил: «Все места заняты». Вышла Дина и стала вместе со мной дожидаться следующего. Я подумал: глуп тот, кто говорит, будто не стоит огорчаться, если от тебя сбежали трамвай или девушка; мол, другой или другая не заставят себя ждать. Но ведь если рассуждать о девушке, разве найдешь другую, как Дина? А если говорить о трамвае, жаль мне было каждой потерянной минуты.
Подошел пригородный трамвай. Поскольку вагоны его были новыми и просторными и пассажиров в них почти не оказалось, мы сели и поехали. Только сели (а если верить часам, то по прошествии часа), как прибыли к конечной остановке, посреди приятной дачной местности с обилием садов и редкими домиками.
Мы шли вдоль улицы и беседовали о нашей больнице, о больных и о сестрах, о старшей сестре и врачах и о профессоре, который ввел правило при заболевании почек поститься один день в неделю, потому что, когда однажды, имея больные почки, он в Судный день постился, потом при анализе выяснилось, что белок в моче исчез. Еще мы вспомнили всех покалеченных войной и радовались, что в этом красивом месте не повстречали увечных. Тут я вдруг сказал: «Оставим больных и увечных и поговорим лучше о чем-нибудь веселом». Она согласилась, хотя по выражению ее лица я понял: она не уверена, что мы найдем тему для разговора.
Повстречались нам дети. Увидели нас, прервали свою игру и стали перешептываться. Я спросил: «Знаете ли вы, сударыня, о чем говорили эти дети? Они говорили: тили-тили-тесто, жених и невеста». Дина покраснела и сказала: «Возможно, и так».
Я сказал ей: «Разве вам больше нечего добавить?» Она спросила: «О чем вы?» Я ответил: «О словах детей». Она сказала: «Разве мне не все равно?» Я спросил: «А если бы это было всерьез, что бы вы сказали?» Она удивилась: «Что вы имеете в виду?» Я набрался духу и сказал: «А если бы слова детей оказались правдой, то есть что мы и впрямь пара?» Она засмеялась и глянула на меня. Взял я ее за руку и сказал: «Дайте мне и другую вашу руку». Она протянула вторую руку. Я наклонился, поцеловал обе ее руки и посмотрел ей в глаза. Лицо ее залилось краской. Я сказал: «Принято считать, что устами младенцев и дураков глаголет истина. Слова младенцев мы уже слыхали, теперь послушайте, что скажет вам один дурень, то есть я, которому вдруг открылась мудрость».
И, заикаясь, я начал: «Послушайте, Дина…» Не успел я высказать того, что у меня на сердце, как почувствовал себя счастливее всех на свете.
3
Не было в моей жизни лучших дней, чем дни от обручения до свадьбы. Если прежде я полагал, что брак заключается ради удовлетворения нужды мужчины в женщине, а женщины — в мужчине, то теперь узнал, что нет ничего прекрасней той нужды. Лишь в те дни я начал понимать, отчего поэты воспевают любовь, хотя что мне до них и до их стихов, коль не о Дине они сложены. Уж сколько раз я думал о том, как много сестер работает в больнице и как много женщин есть на свете, я же словно не знаю ни одной женщины и ни одной медицинской сестры, ибо все мои мысли обращены к ней. А когда довелось мне снова ее увидеть, я сказал себе: не иначе как лишился разума тот человек, коль причислил ее к прочим женщинам. И как я относился к ней, так и она ко мне. Но глубокая синева ее глаз потемнела, словно заволоклась тучею, готовой пролиться слезами.
Однажды я задал ей вопрос. Она лишь поглядела на меня и не сказала ни слова. Я спросил снова. Повисла она у меня на груди и сказала: «Ты даже не знаешь, как ты мне мил и как сильно я тебя люблю». И улыбка тронула ее печальные губы, та самая улыбка, что сводила меня с ума своей сладостью и болью.
Я спрашивал себя: если она меня любит, откуда эта печаль? Может, она из бедной семьи? Но она отвечала: «Моя родня живет в достатке». Может, она дала обещание другому? Но она отвечала: «Я совершенно свободна». Стал я докучать ей расспросами, но она еще пуще ластилась ко мне и молчала.
Я, однако, решил разузнать о ее родне. Может, они были богаты, да разорились, и это ее печалит. Оказалось, что у каких-то ее родичей свои заводы, другие тоже известны, каждый в своей области, и на доходы не жалуются. Сердце мое возгордилось. Пусть я вырос в бедности, ведь я сын простого жестянщика, но одеваюсь я более чем прилично. Правда, она не обращает внимания на мои костюмы, разве что я сам не спрошу ее мнения. И стала она мне еще милее. Умом этого не понять, ведь и так уж вся моя любовь была ей отдана. А ее любовь вся принадлежала мне. Но к ее любви примешивалась печаль, и эта печаль отравляла мне душу.