Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
– Так не всех же татары побили? Остались же христиане?
– Ты спрашиваешь, отчего Господь не предал смерти всех христиан? Да потому что он умен и великодушен. Ты мыслишь, что смерть есть зло? А если не зло, но душе облегчение? Ведь не столько погибели страшится человек, а неизвестности. Да еще ему жаль с земными красотами расставаться, ближних покидать. Ты ведь тоже, верно, печалилась, когда в татарском полоне оказалась, а сейчас ничего, сидишь некручинная: ордынская жизнь тебе по сердцу, – Василько с такой укоризной посмотрел на Янку, что она почувствовала себя виноватой. – Думается мне, что Господь с умыслом иных людей от татар уберег. У одних столько грехов за душой, что на искупление их он положил не один десяток лет, а другим наказал в тяжких трудах новых людей пестовать, вырастить не народ, но народище, который не только поднимет землю, но и всех ворогов под себя подомнет.
– Где же те люди!
– Да здесь, – обвел рукой Василько, – среди нас. Ты их встречала.
– Уж не ты ли? – задорно спросила Янка.
– Да какое там… До сих пор грехи искупаю, – невесело усмехнулся Василько. – И тебя Господь, мыслю я, для того в животе оставил. Только ты согрешила поменее моего, и дал тебе Всевышний сына, а мне…
– Так ли тяжки твои грехи?
– О том Господь ведает, – не прямо ответил Василько.
– Неужто все, что было до татарщины, сгинуло навечно? Неужто конец нашему народцу пришел? – горячо сказала Янка, вспомнив свои впечатления от поездки по окрестностям Москвы. – Ведь все порушилось! На месте твоего села ныне стоят только два худых крестьянских двора, овцы пасутся, да березки растут. Я даже могилу матери не нашла. Ничего не осталось!
– Что же делать, – помрачнел Василько – Сами такую участь себе выбрали… Нет, что-то останется. Будут знать те новые разумные люди, что с ними произойдет, коли только о своем именьице помышлять станут, а не о земле Русской, о душе, о сиротах, о гневе Господнем. Будут они силушку копить, Русь вокруг себя собирать да в бережении жить, ибо много еще христиан из нашего племени, Господом проклятого, по земле ходит. В нас же все зло. Но все едино! – вскричал он. – Новый народ всех переборет!
Только теперь Янка вспомнила, что она – жена ордынского вельможи и то, что она слышит, есть поруха ее мужу, сыну и народу, среди которого она много лет живет во славе. Душа ее пока находилась в прошлом, но холодный расчетливый разум настойчиво убеждал в необходимости подняться выше забот и чаяний местных насельников. Янка досадливо поджала губы.
Василько чувствовал себя опустошенным, будто вместе со словами исторгнул из себя силушку. Он сидел, склонивши голову. Заметил, что с его свитки и сапогов на пол натекла вода, огорчился. Опустошение и докука смешались с неприятным ощущением ненужности и даже вредности беседы с Янкой. И тут он окончательно утвердился, что навсегда потерял рабу не в Москве, а в день ее бегства из села, и ныне перед ним сидит другая Янка, живущая на чужой земле и, верно, думающая чужими словами.
«Чего это меня понесло? На кой ляд Янке мои измышления. Да и не поняла она ничего. Ишь, сидит, глазами хлопает… Ведь знает, что посол задумал меня показнить, а не скажет, даже намека не подаст. Нарядилась. Смотрит-то как, словно в душу влезть хочет…
Ничего они мне не дадут, их посулы ложные. Пообещают, а потом зарежут темной ночью меня и Оницифора. Не буду я ничего просить у Янки».
– Ногами я ослабла. Не подскажешь, как ту слабость ножную превозмочь?
– А ты ходи, каждый день ходи, – буркнул Василько. Ему стало весело и хотелось сотворить такое, о чем Янка и ее муж будут долго вспоминать. – Что сидишь? Али думаешь, что я буду тебя заново обучать ходьбе? – произнес он так уничижающе насмешливо, что она оробела и против воли поднялась на ноги.
– Иди, иди… – озорно поторапливал Василько, наблюдая, как Янка медленно и неровно ступает по полу, выставив вперед руку. – А ты чего сидишь? – накинулся он на притихшую и едва дышавшую рабу. – Помоги госпоже!
– И мне тоже идти надобно, – молвил Василько, вставая. – Вы здесь походите, а мне на двор нужно.
Он нарочито громко зашагал к двери, в дверях обернулся, строго и придирчиво глянул на Янку, напомнив ей прежнего Василька. Будто хотел проверить, как Янка выполняет его наказ и выполняет ли.
Пряча улыбку, оттого что Янка и поддерживающая ее рабыня словно одеревенели и смотрели на него с трепетом и вопрошающе, во все глаза и даже приоткрывши рты, Василько сказал напоследок:
– Ходите, ходите… Как двести раз вокруг стола обойдете, слабость тебя и покинет. А обо мне более не вспоминай! Нам с тобой видеться заповедано.
Василько с решительным видом вышел на предмостье. Столкнувшись с Якубом, он раздраженно попенял юноше:
– Что стоишь, как пень? Иди, помоги матери!
Глава 100
– Все свечу палишь! А ведома ли тебе цена такой свечи? Мне татары свечу дали, а ты палишь!.. Зачем свечу хочешь гасить? Разве я тебе наказывал гасить свечу? Нам еще эта свеча пригодится, – с таким словами вернувшийся в клеть Василько набросился на сидевшего за столом племянника. Василько выглядел задумчивым, подвластным одной, не дававшей покоя заботы.
– Что очами хлопаешь? – пенял он растерявшемуся Оницифору. – Или ордынских поминков ждешь? Не жди от них ни поминков, ни ослабы москвичам, а жди своей погибели! Не о поминках думай, а о том, как бы сыроядцев обмануть. Бежать нам надо, Оницифор! Бежать, чадунюшко!
Оницифор был совсем сбит с толку. Он никак не мог понять, дядя посмехается либо говорит прямо. Его поразила перемена в обличье Василька. Вместо унылого и смиренного старца – беспокойный и оживленный человек, в порывистых движениях которого было что-то от посаженного на цепь медведя, не понимавшего, что оказался в неволе, и в отчаянном исступлении желавшего оборвать сковавшую его цепь. Одно только понял Оницифор: от татар подмоги не будет, и донельзя опечалился. «Уж ты бы, белый свет Оницифор, поведал дяде о наших бедах. Только его злой татарин послушается», – тотчас вспомнились слова старой соседки, провожавшей его до околицы.
– Ты не о том тужишь, – упрекнул Василько, нахмурившись. – Посол завтра съезжает, во Владимир торопится. Более ему корма ненадобны, он теперь владимирцев трясти будет. А то, что дани тяжкие поровну разметали среди больших и меньших, пусть твоих соседей более не кручинит. Я им помогу. Возьми! – Василько показал на Евангелие, лежавшее на столе. – В Москве отнесешь его в Богоявление, что за рвом, да кликнешь чернеца Петра (этот чернец давно у меня Евангелие просил) и скажешь, что велел-де я тебе, Оницифору, ему свое Евангелие отдать и взять у него, Петра, куны по уговору. За те куны пятьдесят коров купить можно. Возьмешь из полученного серебра малую толику себе, а остальное людям отдашь. Вот тебе и ослаба! – Василько озорно подмигнул племяннику. – А сейчас надо о себе помыслить.
– Жалко мне Евангелие, – признался он, расхаживая взад и вперед по клети. – Эта книга для меня как звезда путеводная. Коли я задумаю что, так обязательно в Евангелии справлюсь. Подтверждения ищу: можно ли мне на такое дело решиться? Ну да ладно… Христос ради людей на какие страдания пошел, а мне, грешному, и Евангелием можно не поскупиться.
– А ты некрепок оказался, – тут же упрекнул Василько. – Стоило мне немного попытать тебя, как открылось твое лукавое нутро. Так-то ты почитаешь дядю? Даже его тело земле предать не пожелал, помыслил кинуть в лесу, аки околевшего пса. Где то видано, где то слыхано?.. Что руками замахал, что заверещал? Нет у тебя оправдания! Да будь я на твоем место, то, услышав такое странное желание, на колени бы упал, ноги лобызал, умоляя отложить непотребную прихоть. А ты чуть ли не вскричал от радости: ни тебе колоды готовить не нужно, ни тебе могилки рыть, ни тебе отпевать. Все бы тебе только бражничать!
– Да я… – принялся оправдываться Оницифор.
– Ты не о том мыслишь, – перебил Василько племянника. – Что с тобою приключилось? То свечи жжешь беспричинно, то о каких-то покойниках глаголешь. Ты о себе подумай. Ведь полетит твоя дурная головушка, коли будешь, сидя в клети, пустые словеса источать.
– Да я… я… – совсем замешался Оницифор.
– Что я? – Василько назидательно посмотрел на племянника.
Он присел подле Оницифора, положил доверительно ладонь на его руку, виновато улыбнулся и молвил:
– Не принимай к сердцу мои слова. Посмеху ради я их рек. Давай спасаться. Коли не побежим, не оставят нас татары в животе. И бежать-то надо немедля, а бежать-то нелегко: поганые кругом. Вот что я задумал. Давай сейчас рогожу твою запалим и, когда от дыма не продохнешь, вылетим из клети со многими воплями: «Горим!» Да побежим не к тропе, которую татары стерегут, а к мыльне. От нее до леса поболее будет, чем торной тропой. Но если нас тотчас не поймают, то добежим в целости. За мыльней татары не заметят нас, кустарник скроет. А в лесу мы господа! В лесу не то что ордынский посол, сам медведь нам не страшен. Как в лес войдем, так спустимся в овражек и по нему дойдем до черного озерка, а оттуда бежит к Москве дороженька прямохожая. Так что пали рогожу… Стой! Куда за свечу взялся, сначала Евангелие положи в суму. В бегах за мной держись. Я тебя знаю: такого стрекача дашь, что не токмо мне, но и конному татарину за тобой не угнаться… Подожди!