Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
Дулеб улёгся на своё ложе, зная, что не уснёт теперь до самого утра, но успокаивал себя тем, что не будет думать ни о себе, ни об Ойке, - будет думать о чём-то значительном, о высоком, о делах государственных; если бы у него была свеча, он записал бы в пергамены поверх бессмыслицы, допущенной днём, несколько действительно важных мыслей и наблюдений, хотя он и не был до конца уверен в их важности и первостепенности. Можно записать, чтобы потом кто-нибудь прочёл о том, как построено большое сооружение, как умерло от голода или болезней столько-то и столько-то людей, как убиты были в одной битве сто воинов, а в другой - тысяча, как посажены безвинными в порубы юноши и старики, как… Написанное остаётся, в этом его преимущество перед быстротечностью жизни, но всё же ничто и никогда не заменит настоящей жизни; и ощутит ужас голода лишь тот, кто умирал голодной смертью, а доблесть битвы ведома лишь тому, кто, поражённый копьём или стрелой, упал, засмеялся и умер.
Тогда кто же отважится отдать преимущество каким-то там размышлениям перед исполненным таинственной силы прикосновением девичьей руки, первым прикосновением, первым ощущением того поистине великого, ради которого и приходит человек на свет?
Теперь Дулеб жил раздвоенной жизнью. Он перестал спать, потому что каждый раз хотел встретить Ойку и прикоснуться к её рукам; девушка же появлялась то вечером, то поздней ночью, то на рассвете; она, наверное, не знала, что такое сон, и хотела лишить сна и Дулеба, заметив его взволнованность, которая могла бы считаться и запоздалой, если принять во внимание зимние посещения Ойкой Стварникова дома.
Кроме того, лекарь боялся за Иваницу. Ослеплённый своим неожиданным чувством, он заботился лишь о том, чтобы Иваница ни о чём не узнал преждевременно, словно этим мог помочь парню, спасти его от неизбежности, обойти которую было просто невозможно.
Каждый раз перед тем, как выскользнуть из хижины, и после возвращения Дулеб повторял один и тот же вопрос: "Спишь, Иваница?" - и каждый раз ответом ему было молчание, Иваница лежал лицом к стене, неподвижный, молчаливый, будто мёртвый.
Осторожность осталась только для Иваницы. Всё остальное для Дулеба и Ойки было нипочём. Для них вполне достаточно было их странных встреч в темноте, слепых прикосновений, короткого обмена ничего не значащими словами. Каждый раз между ними возникал спор из-за того, что Дулеб пытался помочь девушке, а она отказывалась, или же по другой причине: он просил, чтобы она меньше носила им, с чем она тоже не соглашалась. Дулеб пробовал расспрашивать её о том, что с нею происходило до сих пор, она отделывалась одним-двумя словами; когда же хотел узнать что-нибудь о Киеве, ответ был ещё короче: "Голод!" И истолковать это слово он мог как угодно: нет хлеба, нет воли, нет мудрости, нет чести, нет любви. На всё - голод, голод, голод.
Однажды Дулеб вспомнил её белый козий мех, который был чем-то неотъемлемым от неё. Дулеб удивлялся, почему она рассталась с этим мехом. Ведь в прошлом году носила его даже летом.
- Осенью здесь был, а не летом, - поправила она его.
- Но ведь было ещё тепло.
- Днём, а не ночью.
- Хотел бы достать для тебя новый мех. Богатый и пышный.
- Зачем он мне? Козий ношу для отца. Он сохраняет свой запах. Отец слышит меня издалека.
- Я подарю тебе мех с запахом воли, пронзительным и острым, в нём будет чувствоваться лесное раздолье и неутолимая жажда свободы.
Он впервые поцеловал ей руку, и Ойка не отняла её, не убежала, стояла тихая и затаившаяся. Но вскоре в ней всё же победила диковатость, девушка увернулась из-под руки Дулеба и исчезла.
- Спишь, Иваница? - бросил он в темноту своё привычное, хотя голос у него на этот раз был не такой, как всегда, голос выдавал его, так что Иваница даже сквозь сон должен был бы почувствовать и встревожиться, хотя и с опозданием.
Ветер не унимался, то усиливаясь, то немного затихая. Ойка выбирала часы, когда ветер шумел с особой силой, она и сама была словно соткана из ветра, возникала незаметно, будто прилетала, торопливо ставила свою ношу и тотчас же улетала обратно, не было надежды задержать её. С каждым днём встречи с девушкой казались Дулебу всё короче, всё мимолётней, и от этого невыносимо болело сердце, охватывало чувство нетерпения.
- Ты так быстро исчезаешь, - пожаловался ей Дулеб. - Не подумала ли, как мне больно?
Она тихонько засмеялась в темноте, не приближаясь к нему. И тотчас же убежала, будто не хотела признавать ни страданий, ни сочувствий. Неукротимая или неуловимая - так и не мог он определить.
Но однажды она прибежала уже к исходу ночи. На дворе неистовствовала буря, сорочка Ойки шелестела, будто ветрило, волосы девушки разлетались так, что она не знала, за что раньше хвататься: собирать ли волосы, придерживать ли на себе сорочку; тут можно было злиться и смеяться одновременно, обрадованно отдаться на волю ветру или же плакать от бессилия. Она же избрала другое, ей захотелось запутать в бурю ещё и Дулеба. Ойка приблизилась к нему на расстояние довольно опасное, но держалась лишь столько, чтобы успеть промолвить: "Иди за мной". В самом деле промолвила, или же ему послышалось в шуме и завывании бури, но Ойка отскочила, и он пошёл за нею, борясь с ветром и собственной неуверенностью. Ветер отталкивал его, отбрасывал назад, колебания раздирали душу, он готов был остановиться, вернуться, но именно в этот момент услышал снова: "Иди за мной!" Услышал или почудилось?! И снова шёл, бежал, пробираясь сквозь какие-то кусты, забирался в заросли, где ветер казался тише, он проносился где-то поверху в темноте, неистовствовал там, гремел, хохотал, и в его многоголосье Дулебу слышалось снова и снова: "Иди за мной! Иди за мной!"
Он догнал Ойку в непроходимой чаще, тёмной и пронзительно пахучей не поймёшь, то ли сирень, то ли бузина, то ли побеги молодых клёнов. Идти дальше было некуда, оба видели это, но она ещё повторила, будучи не в силах остановиться: "Иди за мной!" Если же она и не произнесла этих слов, он всё равно их услышал, запыхавшийся, взял её за руку, сказал совсем бессмысленное:
- Не думал я…
Она молчала.
- Что теперь? - снова спросил он.
- Что? - спросила она.
- Вывела меня, выманила, а что теперь?
Она молчала, лишь вздрагивала всем телом, а может, это ветер?
- Как же Иваница? - растерянно спросил он, имея в виду не Иваницу, а самого себя, и девушка, чтобы спасти его от этой беспомощности, пришла ему на подмогу.
- А мне какое дело? - сказала она дерзко.
- Бредил тобою до Суздаля, и там, и на обратном пути, и тут… Впервые с ним такое.
- И со мной впервые… Мужчины рвались ко мне, а я никого не хотела. Все мне противны…
В отчаянье он поцеловал её и задохнулся от этого поцелуя так, будто это было впервые в его жизни.
Она всё-таки сумела снова вырваться от него, отскочила, куда-то исчезла, он погнался вдогонку, оба очутились под какими-то деревьями, на маленькой, величиной с ладонь, полянке. Дулеб считал, что между ними произошло самое главное, что Ойка уже не будет убегать от него, он протянул руки и, казалось, уже держал девушку в объятиях, но она снова вырвалась, отбежала, отпрыгнула, она рвалась к свободе, не решалась распроститься с независимостью; между ними завязалась отчаянная схватка, борьба, в которой каждый почти с ненавистью добивался своего, когда же мужчина наконец победил, в ответ на это раздалось горькое рыдание впавшей в беспредельное отчаяние девушки.
…И был вечер, и было утро - день первый.
Краски нового дня и далёкий крик какой-то птицы оторвали их друг от друга, они молча разошлись, но в этом молчании было так много слов, что их и за всю жизнь не пересказать.
Было бы слишком жестоко ещё и теперь убеждаться в том, что Иваница спит. Дулеб украдкой пробрался в хижину, готовясь сразу же улечься на своём месте без привычного "Спишь, Иваница?", но какой-то странный звук заставил его насторожиться, оглянуться вокруг в полутьме; когда же глаза привыкли, лекарь сразу же заметил, что хотя Иваница по обыкновению и повернулся лицом к стене, но лежит он всё же как-то словно бы не так, как бывало до сих пор, что-то сегодня было иначе, хотя сразу и трудно было это определить; и тот странный звук, который напоминал шум дождя снаружи, тоже шёл словно бы оттуда, где лежал Иваница. Не на шутку встревоженный, Дулеб тихо подошёл к своему молодому товарищу и теперь уже отчётливо увидел, что у того содрогаются плечи.
- Иваница, что с тобой? Ты спишь?
Ответа не было, а плечи по-прежнему содрогались, а к шуму дождя прибавилось еле слышное скуление, которое сразу же и прервалось.
Дулеб положил руки на плечи Иваницы и, склонившись совсем низко, заглянул ему в лицо. Парень плакал. Не раскрывая глаз, отвернувшись от всего мира, он заливался слезами, болезненно и горько, содрогаясь всем телом.