Томас Фланаган - Год французов
Жил Мак-Карти на Топкой дороге в лачуге, обычной для Килкуммина: темная, без окон, комнатушка, где едва хватало места его грузному отцу; приходя к ночи домой, тот полумертвый от усталости валился на лежанку. Разве сравнить этот беспросветный мрак и убожество с блеском поэзии, со сказочным узором звука и образа?! И все это богатство — его, хотя и унаследовано от поэтов как старых, так и нынешних. Столько простора, столько солнца. А рядом повсюду смердящие лачуги; свиньи роются на земляном полу прямо у постели; дети дерутся из-за картофелины на дне горшка. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети». Это проза, а в поэме луч света непременно прорежет мрак, и по дивным луговым цветам пройдет омытая солнцем девушка красоты несказанной. Близится рассвет для Гэльского народа, поведает она поэту, и истина эта повергнет его в смятение, не меньше, чем красота девы. Уже подняты паруса на кораблях, грядет освободитель — новый О’Нил или О’Доннел, томившийся в неволе, и проникнет свет в убогие, без окон лачуги.
Ему самому удалось выбраться из батрацкой лачуги; сначала он был подручным учителя, потом начал учительствовать сам, бродил по деревням, оставлял на церковных воротах объявления о своих уроках. Зимой занимался с детьми в холодных амбарах, и ученики приносили ежедневно по два куска торфа. Сначала платили курами да медными пенни, потом к курам добавились серебряные шиллинги. Такова его профессия. Учитель по профессии, поэт по призванию. Профессия могла бы быть любой: тавернщик, батрак-поденщик, как Оуэн Руаф О’Салливан. А призвание — сочетать слова, рвущиеся из души. Вскорости — ему лишь перевалило за двадцать — прознали о его стихах и другие поэты. Их стали читать в незнакомых ему тавернах те, чьими поэмами зачитывался и сам Мак-Карти. Так он приобщился к братству словесников. Его привечали в домах старой, исконно гэльской знати, где еще не забыли родной язык, где в тусклом свете восковых свечей на стенах поблескивали мечи, сотню лет назад послужившие в битве, в которую вел патриотов Сарсфилд. Когда появлялся Мак-Карти, стихали арфа и волынка, и он выходил на середину и читал свои стихи, а хозяева, будь то О’Конноры, Френчи или Мак-Дермоты, все до одного помещики, одобрительно кивали. И щедро оделяли его серебром и золотом, ибо он перекинул мостик — пусть шаткий и ненадежный — в невозвратное прошлое, похороненное в сражениях на реках Бойн и Шаннон, засыпанное кровавой землей Огрима. Мак-Карти слагал и айслинги, и элегии для крупных помещиков-католиков, песни для таверн, песни о любви, о хмельном застолье, за это он получал гроши, но и впрямь грош цена была этим творениям. Его попойки, вольности с женщинами, вспыльчивость и сарказм принимались как неотъемлемая часть его искусства. Ведь он и его собратья по перу были плоть от плоти старого уклада, равно как и разорившееся католическое дворянство с изрядно потускневшей родословной и затупившимися мечами, годными разве что для украшения.
Случались времена, когда Мак-Карти жил в холоде и одиночестве, и лишь в его воображении хороводами тянулись слова, которые он спешил нацарапать гусиным пером при свете сальной свечи. Но иногда из души наползал холод, и в сомнении замирала рука, стыло в пальцах перо. Он воспевал знать далекого прошлого: О’Нилов и О’Доннелов, а что сделали они для своего народа? Начались преследования, и они, прихватив семьи, ушли на кораблях в Испанию, а народ как жил, так и живет во мраке и невежестве по сей день. О кумире ирландцев Патрике Сарсфилде слагают поэмы: о том, как он со своими воинами-ирландцами после битвы под Лимериком отплыл во Францию, но почему-то поэты не упоминают об оставленных женах, с воплями и плачем провожавших суда, об осиротевших детях, которых в последний раз показывали отцам, вздымая их высоко над головой. Как славословят короля Якова, высокородного Стюарта, но ни один не написал (хоть и знал), что крестьяне, которых штыками гнали на поле брани, прозвали его «дерьмо коровье». А сам он так поспешно бежал с Бойна, что опередил гонца с вестью о поражении. Все эти славные имена в истории: О’Нил, Макгуайр, Сарсфилд — рубины в куче навоза. А поэты их вытащили, очистили, оправили в словесную филигрань и поднесли в утешение отчаявшемуся люду.
Мак-Карти и вправду исходил весь Манстер и Коннахт, а насчет Антрима приврал, да и в предместьях Дублина не доводилось ему бывать. Двери придорожных таверн всегда открыты для поэта, и Мак-Карти пил и беседовал с людьми в Бантри, Макруме, Балливурне, Лимерике, Эннисе и Голуэе. И мир этот он и впрямь познал. Но, познав, понял: есть и другой мир, еще не познанный. Со времен дедов и прадедов юнцы тайком переправлялись на кораблях контрабандистов во Францию, дабы служить королю Людовику, а сейчас последний из Людовиков мертв, его обезглавила огромная машина с острым лезвием посередине. Не слагать больше песен об ирландских отрядах во Франции, не поднимать бокалы в католических домах во здравие Людовика, теперь помещики-католики боятся Франции не меньше кромвельских прихвостней — протестантов.
«Придут, придут французы морем», — уже больше века каркает старая вещунья, ставшая символом Ирландии. И впрямь могут сейчас прийти морем французы, да только совсем не те, кого ждали. Придут убийцы Людовика — как знать, не ту ли участь они готовят и королю Георгу? Два года назад их огромный флот вошел в залив Бантри, но ураганные ветры (прозванные потом «протестантскими») не позволили причалить к берегу. Мак-Карти отлично знал этот залив: узкая полоска земли тянется далеко в море. Наверное, весь люд забрался на крыши лачуг, чтобы воочию убедиться, что предсказание вот-вот сбудется. А сейчас по Ирландии прокатываются восстания, и поговаривают, что французы придут вновь. Весной до Коннахта долетали песни о восстании, но за реку Шаннон они не перебрались. Невероятно, поднялся весь Юг, поднялся (правда, много уступая Уэксфорду) Ольстер. Тысячные толпы вооруженных людей заполонили дороги, многие крестьяне вышли просто с вилами. Что общего у них с легендарным О’Нилом, в ярко-красном одеянии, чей пояс убран драгоценными каменьями, или с Патриком Сарсфилдом, разодетым в белый шелк, с красной муаровой перевязью, в руке меч с серебряной рукоятью. И что общего между самими историческими событиями и избитыми штормами и ветрами берегами Мейо? Мейо живет само по себе, узником своих же бескрайних полей, каменистых холмов, лугов, торфяников.
А как жить ему, Мак-Карти? Земли у него, как и у отца, нет и не будет. В былые времена поэтов, если верить рассказам, сажали за один стол с вождями и знатью. Но трижды с тех пор познала Ирландия тиранию: при Елизавете, при Кромвеле и при Вильгельме. И пой, поэт, свои песни теперь в чистом поле, кто услышит да приветит, тому и поклон. Однажды в Западном Корке близ Макрума привела его извилистая дорога в один прекрасный солнечный день к обширной усадьбе, сложенной из портлендского песчаника, с большими белыми портиками и восемью высокими колоннами у крыльца. По аллее ехал экипаж, и Мак-Карти уступил дорогу: седок в костюме тончайшего бархата, в ослепительно белой рубашке подставил ослепительно белое лицо солнцу. Ну что ж, подумал Мак-Карти, если поэту предназначено писать для господ, буду писать для этого помещика О’Хари или полковника Мурло. Конечно, если они снизойдут и заметят неотесанного безработного мужлана-скитальца на обочине. А уж я со своей стороны постараюсь живописать благородных господ, превращающих разоренные усадьбы на болотах ли, на холмах ли в стойла для коров.
3
ИЗ ДНЕВНИКА ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА, ВЛАДЕЛЬЦА УСАДЬБЫ МУР-ХОЛЛ В БАЛЛИНТАББЕРЕ, ГРАФСТВО МЕЙО, АВТОРА «ТОРЖЕСТВА ВИГОВ», «ОТВЕТА ГОСПОДИНУ СОРЕНУ» И ДРУГИХ СОЧИНЕНИЙ
Вторник. Помимо всего прочего, жирондисты мнят себя великими ораторами. Очевидно, лишь это искусство и прославит их в истории. Их мнение свидетельствует об их слабости, а мое замечание может служить им эпитафией: «Здесь покоятся тела неких благородных деятелей, славных своими речами». И еще какими! Чудовищное, неудобоваримое месиво из Расина и Руссо! Вычурные эпитеты, пустые трескучие фразы соседствуют с умильными, сугубо личными откровениями. А чего стоит их любимая поза — сурового древнего римлянина, — столь неподходящая для их руссонианского словоблудия.
Мне ясно помнится обращение Вернио к Конвенту, когда постановили, что история должна начать новое летосчисление с осеннего равноденствия 1792 года, как полагали мы по старинке, и года 1-го, как того возжелали французы. С той самой осени, которой обязано чудовищное сентябрьское кровопролитие. Оно ужаснуло даже самих жирондистов, но осудить его они не осмелились. Вот Вернио произносит речь: гордо и с достоинством выпрямившись, положив одну руку на сердце, другую выбросив вперед, он поздравляет всех собравшихся и себя с рождением новой эпохи, эпохи свободы и справедливости. И с тех пор всякий раз, когда дела шли не блестяще, жирондисты прятались в суесловие, как лисы в нору, и их неугомонным противникам оставалось лишь скрестись и скулить в бессильной злобе. Пока наконец не заманили их в коварную и жестокую ловушку, вынудив издать приказ о казни короля. Жирондисты изо всех сил противились этому, но к тому времени с них уже посбивали былую спесь, и краснобайство сменилось пугливым молчанием, каждый произнес лишь одно слово — «смерть», вынося приговор королю. После его казни нам выпало услышать еще один шедевр красноречия — правда, на этот раз в речи сквозила непреклонность и жестокость. Ее произнес молодой Сен-Жюст, благословивший Робеспьера на казнь короля: «Тирана необходимо было уничтожить, дабы успокоить боящихся возможного возмездия короля в будущем и устрашить тех, кто еще не окончательно отринул монархию. Народ не может одновременно уважать и свободу, и его былого тюремщика». Ему вторит Дантон: «Бросим монархам голову их собрата, как бросают перчатку, вызывая на бой». Но красноречивее любой речи негромкие слова Дантона жирондистам: «Ваша партия низложена».