Антон Хижняк - Сквозь столетие (книга 1)
Вместо ответа он сжал ее руки в своих крепких ладонях, припал к ним губами, стал целовать. Маша не успела опомниться, страстный порыв Никиты ошеломил ее, она забыла обо всем, чувствуя, что рядом сидит милый ее сердцу человек.
— Никита… Ты… ты… — И замолчала.
— Что? — обжег ее щеку горячим дыханием.
Маша ничего не ответила, но ее прищуренные, лазурноголубые глаза говорили о многом.
— Машенька! — произнес Никита. — Мне пора идти, чтобы не опоздать в казарму. Мне еще надо побывать на Васильевском острове…
— Уже уходишь? — схватила его руки и крепко сжала.
— Да… А идти не хочется… Но должен.
Вдруг Маша обхватила руками его шею и впилась в горячие губы. Он обнял девушку и стал целовать ее глаза, лицо.
Она прижалась к его плечу и, сникнув, прошептала:
— Иди… Надо, знаю… Но обязательно приходи… Жду… Суженый мой…
«Не опоздать! Не опоздать бы в казарму!» Эта мысль сверлила мозг. Бежал по Садовой, потом повернул на Гороховую, вышел на Адмиралтейскую набережную. Как же далеко! Раньше незаметно доходил до Стрелки Васильевского острова. А сегодня путь показался бесконечно длинным. Наконец попал на Малый проспект. Забегу в дом, отдам и — назад! Так и сделал, потом поспешил на Миллионную улицу, в казарму.
Вбежав во двор, сразу увидел Петрушенкова. Подлетел к нему, вытянулся в струнку, стукнул каблуками:
— Разрешите доложить, господин фельдфебель!
— Вольно! Расскажи коротко.
— Нашел и тот дом, и того человека, вручил в собственные руки, как вы велели.
— Молодец! В следующее воскресенье тоже отпущу. Погуляешь. Люблю исполнительных солдат.
— Рад стараться, господин фельдфебель!
— Иди ужинать и на молитву.
Эта неделя тянулась дольше, чем полтора года, которые отслужил в Петербурге. А служить еще десять лет. Долго! Но будут счастливые дни встреч с Машей. Вспомнил Полтавщину, домашних, Мотрю. Редко получал письма от нее. Да где уж им быть частыми ласточками, ведь Мотря неграмот-лая, и, чтобы написать письмо, надо просить пьянчужку — писаря сельской управы. А разве может она раскрыть свои чувства и мысли перед этим краснорожим вертопрахом? Писала о том, что не забыла своего сокола, скучает без него и ждет скорого возвращения. Каждое письмо заканчивалось словами: «С тем до свидания, дорогой муж. Любящая жена Матрония».
Никита представлял себе, как тяжело живется Мотре без него…
У старого Гамая тесное жилище. Из сеней справа «большая» комната, четыре сажени вдоль и три сажени поперек. Под стенами широкие деревянные скамьи-лавки. В углу под божницей стол, между стеной и печью нары — дощатый помост, с которого можно взбираться на печь. Тут же слева меньшая, «малая» комнатка, такая, что и повернуться негде. Живет в «малой» старший сын Гамая Ларион с женой и тремя детьми. Ларион и жена спят на нарах, а дети на земляном полу, на ржаной соломе, покрытой груботканой дерюгой, спят вповалку, укрывшись рядном. Всегда так: зимой и летом. А «большую» комнату занимают дед с бабкой, сын Авксентий с женой и пятью детьми и Мотря. Десять человек! Дед и бабка спят на нарах, Авксентий со всей семьей располагается на земляном полу, на соломе, застланной такой же дерюгой, а укрываются вездесущим рядном. Такими ряднами покрывают бричку, когда едут на базар в Белогор, на них же и рожь веют, и пшеницу, и просо. Старший сын Авксентия пятнадцатилетний Саливон спит на пристенной лавке, головой к нарам. А Мотре досталось самое плохое место, узкая лавка у стены, от порога до стола. Примостится она на этом месте, как курица на заборе. Стерегись да берегись, чтобы не упасть. Но хуже другое: каждый, кто выходит ночью по нужде, обязательно толкнет скамью или зацепит за ноги. Все это опротивело ей горше горькой редьки. Плакала, молила бога, чтобы скорее вернул Никиту домой. Хотя и пошла за него по принуждению, да постепенно начала привыкать, как-никак муж он ей. Мало с ним прожила после венчания — всего три месяца. Свекор, видя, как подурнела невестка, подбадривал ее: «Не горюй, быстро пробегут двенадцать лет. Когда-то по двадцать пять лет трубили. А теперь не успеешь оглянуться, а солдаты уже дома».
Ему легко говорить: «Не успеешь оглянуться»! А как молодке прожить эти годы? Что делать? Самое страшное, что в хозяйстве свекра нет для нее работы, приходится ходить в господскую экономию, а там старик управляющий приметил ее и не дает прохода. Трудится она в свинарнике, носит корм, пойло, убирает навоз. А он как будто бы ненароком встречает ее и гундосит: «Зашем типе грясный работ? Зашем типе швайн? Ти дефка красивый, ой как красивый! Пошель в мой дом. Я типе лубить буду. Горнишной пудешь! И тепло, и кушат много».
В свинарнике грязно, на поле во время уборки тоже нелегко работать, и свеклу полоть не сладко, и целый день, согнувшись, сапой тюкать да бурьян вырывать между рядками. Тяжело работать женщинам и девчатам, едва ноги волокут они, возвращаясь вечером домой. Отбивалась Мотря от настырного волокиты, сгорбленного старика, просила не приставать к ней, а он продолжал преследовать ее. То в одном, то в другом месте подстережет и опять за свое. Мотря очень боялась старого ловеласа. И ссориться с ним не хотела, может надругаться.
А тут еще мочи не стало жить в таких условиях, надо было искать какое-нибудь пристанище. Присмотрела возле свинарника маленькую пристройку, похожую на курятник, только чуть повыше, с небольшой лежаночкой и дымоходом. Когда-то давно, еще при крепостном праве, там жил старик сторож. Жил один и зимой, и летом. Соорудил себе лавку — и постель готова. Ежедневно укладывался на ней, подложив под бока старый кожух, а под голову сноп стеблей кукурузы. Мотря упросила деда-свинаря отдать ей эту лачугу. «Да она, дочка, не пригодна для жилья, потолок над головой низкий, надо ходить согнувшись», — отговаривал ее приветливый старик. А когда рассказала ему о том, как ей приходится спать в хате свекра, то дед сказал, что в таком случае пристройка покажется ей дворцом. Сама себе хозяйка! Несколько месяцев наслаждалась в своем «дворце» Мотря, да пришел конец спокойной жизни. Управляющий пронюхал, что Мотря перебралась в это жилище, и замыслил обольстить гордую солдатку. Она ему давно нравилась, белолицая, грудастая, статная.
Однажды в полночь управляющий подошел к пристройке, огляделся, нет ли кого поблизости, и осторожно постучал в дверь. Мотря всполошилась: кто это так поздно стучит в дверь ее потаенного убежища? Отозвалась:
— Кто там? — и услыхала голос гундосого управляющего:
— Ето я. Хотьель поховорить с топой.
Мотря не открыла, а сказала, что утром сама придет к нему в контору.
— Контора нихт, нихт! — уговаривал он. — Я хотель только атин рас уместе поховорить. Я никакой пльохо типе нет.
На ломаном русском языке он умолял ее открыть ему дверь. Но Мотря не поддавалась уговорам. Хорошо, что старик свинарь на совесть поправил дверь, обшив ее дубовыми досками. Управляющий не стал поднимать шум. Так и ушел несолоно хлебавши.
На следующую ночь он опять явился и стал умолять, чтобы открыла дверь, мол, зайдет на минутку, поболтает и уйдет. Мотря и в этот раз не пустила его. Для надежности подперла дверь дубовым брусом. Как ни напирал плечом управляющий, ничего у него не вышло.
Две ночи спала дома, на опостылевшей лавке, а на третью снова вернулась в свою лачугу. В полночь опять явился неугомонный «ухажер». Он, наверное, и предыдущие две ночи приходил, но, поцеловав замок, возвращался домой.
В этот раз, поздоровавшись через дверь с «красивой фрау Моть», как он всегда называл ее ночью, топчась возле пристройки, с первой же минуты потребовал, чтобы она тотчас впустила его, иначе прикажет завтра развалить эту лачугу, чтобы и следа от нее не осталось. Мотря стала умолять его, просила сжалиться над ее сиротством, у нее же нет ни отца, ни матери, а мужа в солдаты забрили, и она, несчастная, одна горе мыкает.
Но настырного старого волокиту уговорить было невозможно, он требовал открыть дверь и принять его.
— Я типе ошень карош бюсы принёс, — шамкал он. — У типе есть лямпа? Нет. А я свешку захватил. Засветим свешку, а ты на свой шею бюсы весил. Хлянешь зеркал. Что, нет зеркал? Я и зеркал полошил в карман. Видель фрау Моть, все есть. Аткрой! Поситим рятком да поховорим латком.
Мотря представила себе его красную рожу, щербатый рот, заплывшие жиром глазки и редкую бородку. И этот урод силится соблазнить ее!
— Хорошо! Я открою. Зажжете свечу. Посидим немного, и уйдете. Только ко мне не приближайтесь. Можете поклясться?
— Мой прысяха! Я клятву таю! Ферштейн?
Долго возилась Мотря возле дверей, пока вытащила длинный засов. Как только дверь приоткрылась, управляющий, согнувшись, втиснулся в лачугу. Торопливо достал спички и зажег свечу, приладив ее на столике. Мотря стояла у стены наклонившись, потолок был низким и давил на голову.