Н. Северин - Авантюристы
Впрочем ничего особенного сегодня Марфа Андреевна от императрицы не услышала. Все те же сплетни о происках великой княгини, которую многие при дворе считали нужным ссорить с Елизаветой Петровной, опасаясь влияния молодой, умной и ловкой принцессы на стареющую и слабеющую умом и телом государыню.
Ни с одной из известных царевен нельзя было сравнить Екатерину Алексеевну. Непохожа она была на сластолюбивую и умную царевну Софью, соперницу великого Петра, еще меньше — на царствующую государыню, когда та была молода и терпела утеснения от царствующих родственниц; ничем не напоминала он также несчастной супруги царевича Алексея, про неподатливый нрав которой ходило столько слухов самого странного и разноречивого свойства. И на немку царевна не была похожа. Всех ее приверженцев, которых у нее было множество и число которых с каждым днем увеличивалось, подкупало в особенности ее стремление сделаться вполне русской. Рассказывали про ее усердие к православной церкви, про то, как она старалась произносить как можно чище русские слова, как она интересовалась русской историей, как изучала ее по древним рукописям, как ревниво относилась к русской славе, как страстно прислушивалась к рассказам стариков о великом преобразователе земли русской и как ненавидела супруга за то, что он оставался равнодушен к доблестям дела и позволял себе глумиться над тем, чему должен был считать за счастье поклоняться. Эти слухи, само собою разумеется, доходили и до государыни, но в таком извращенном виде, что, кроме усиленного недоверия и обиды, в душе ее ничего не возбуждали. А когда и случалось, что по свойственной ее нежному сердцу чувствительности ей казалось, что она не вполне справедлива к племяннице, что она недостаточно жалеет и защищает ее от супруга, и когда она шла к Екатерине навстречу с намерением ее приласкать и утешить, всегда так случалось, что ее ласку встречали с таким обидным недоумением и подозрительностью, что протянутая рука беспомощно опускалась, нежные слова замирали невысказанными на губах. В результате эти две женщины, на которых все взоры были устремлены с надеждой и страхом, размолвками которых питалось множество низких душ, расходились с еще большим, чем прежде, охлаждением и недоверием друг к другу.
Мало-помалу наушничать императрице на великую княгиню, а великой княгине — на императрицу, вошло в привычку. Однако если эта наговоры действовали на молодую и пылкую душу цесаревны с каждым днем раздражительнее и порождали в ее уме планы один опаснее и отчаяннее другого, возбуждая в ней вместе с ненавистью решимость на самые безрассудные попытки так или иначе выйти из несносного положения, — на императрицу эти сплетни действовали еще пагубнее, убивая в ней вкус к жизни и веру в свои силы. Со дня на день сознавая себя все менее и менее способной удержать поток непредвиденных осложнений, увлекавший вокруг нее всех и вся, государыня кидалась за поддержкой против нового течения к тем, которые во все времена ее жизни доказали ей на деле любовь и верность, но наталкивалась либо на обидную нерешимость, либо на полнейшее бессилие. Вера в людей стала в ней гаснуть. В беседах с самыми верными слугами у нее вырывались такие горькие намеки, что к свиданиям с нею начинали уже с трепетом готовиться те самые, для которых в былое время не было выше счастья, как оставаться с нею наедине.
— Ты что же это молчишь? — воскликнула запальчиво государыня, раздраженная угрюмым видом своей слушательницы. — Точно воды в рот набрала! За нее, что ли, стоишь? — невольно повторила она вслух мысль, вертевшуюся в ее голове. — Думаешь, может быть, как другие, что за великий ум ей все можно простить? И про дерзости ее против нашей особы, и заграничные интриги, и ночные прогулки с разными проходимцами? Все это, по-твоему, — не стоящий внимания вздор? Да? Или ты, может быть, этому не веришь, за клевету считаешь, как Бецкий, Иван Иванович?
— Я думаю, что твоему величеству вредно так гневаться, — степенно возразила Марфа Андреевна, пятясь назад от подступавшей к ней императрицы, чтобы не быть задетой веером, которым та продолжала опахивать свое раскрасневшееся от волнения лицо с такой силой, что надо было только дивиться, как еще цела хрупкая вещица в судорожно сжимавших ее пальцах. — И что толка будет, если твое величество будет по-намеднишнему плохо почивать ночь? Умна ты, да не разумна: это я всегда твоей милости говорила и до гробовой доски буду повторять, — прибавила она, не спуская со своей повелительницы пристального и смелого взгляда. Чем о спокойствии своем да о здоровье заботиться, ты слушаешь людишек, которым только бы свару заводить, чтобы в мутной воде рыбку ловить. Вот что я думаю, если ты непременно хочешь знать.
— Так, по-твоему, одну только тебя и надо слушать? — с усмешкой спросила императрица. — Ты думаешь, что я тебе во всем должна верить?
Как всегда, возражение Марфы Андреевны возымело желанное действие: государыня не только успокоилась, но даже шутила и с трудом удерживалась от разбиравшего ее смеха.
— Нешто я тебя когда-нибудь обманывала? Нешто не всегда по-моему выходит? — возразила Чарушина, озадаченная вызывающим тоном своей госпожи и насмешливой улыбкой, не сходившей с ее губ.
— Ты так думаешь? Ну, а если я докажу тебе, что ты ошибаешься?
— Докажи!
— Не дальше, как две недели тому назад, ты меня подвела…
— Это как же? — вырвалось у Чарушиной так стремительно, что государыня громко расхохоталась.
— А вот как: кто мне ручался за корнета Углова, что он — нам первый слуга? Кто просил, чтобы поданной против него челобитной не давать хода, чтобы послать его с курьером за границу, дабы дать ему случай отличиться и способности свои показать? Кто? — все возвышая голос, но уже не гневно, а видимо забавляясь замешательством своей собеседницы, спросила государыня.
Но Марфа Андреевна скоро овладела своими мыслями; в одно мгновение сопоставление слышанного от племянницы с издевками государыни заставило ее недоумение превратиться в гнев, и ее лицо покрылось багровыми пятнами.
— Правда, я просила твое величество за этого корнета: в первый раз в жизни поверила чужим словам, позволила себе беспокоить твою царскую милость за чужого, незнаемого человека…
— И сглупила! — прервала ее торжествующая императрица. — Этот Углов предателем оказался. Велено было его на границе допросить, он ни в чем не сознался…
— Ах, он, проклятый! Ну, здесь ему Степан Иванович язык развяжет!
— То-то что не развяжет! Ему удалось улизнуть за границу: всех нас в дураках оставил твой протеже, за которого ты распиналась…
— И никогда я за него не распиналась! Это твоя милость на меня клевещет, — сказала только то, что мне самой сказали. Вольно было твоему царскому величеству старую дуру слушать…
— Потому послушала, что ты меня все коришь, что я напрасными наветами себя утруждаю. А ты, умница, даже и того не сообразила, что за этого Углова Барский хлопотал и, говорят, возил его к великой княгине перед отъездом. Все так думают, что она дала ему свезти письмо своим заграничным друзья и покровителям, нашим врагам…
— Чего доброго, что и так, — мрачно процедила сквозь зубы Чарушина.
— Понятно, что иначе и быть не может! Какая нужда была ему в чужие края бежать, навсегда нашей протекции лишаться? Чем бы оправдать себя перед нами, чем бы во всем сознаться, либо доказать, что на него взвели клевету, он бежал, как последний вор и мошенник! Ну, можно ли его после этого не считать предателем? Ты только подумай!
— Чего тут думать: ясно, как день, — поспешила согласиться Чарушина.
— Дело было так: как доехали они до границы, наш курьер Борисовский, испытанной верности человек, — много незаменимых услуг он нам оказывал, и давно бы мы ему повышение дали, кабы нашли, кем его заменить…
— А ты про того мерзавца-то прежде доскажи! — вне себя от волнения позволила себе Чарушина прервать государыню.
Елизавета Петровна нисколько не обиделась на это и продолжала рассказ с того места, на котором она от него отклонилась:
— Ну, как прижали молодчика допросом да объявили ему, что, если он во всем не сознается, его назад под конвоем в Петербург отправят, он, проклятик, притворился растроганным и попросил минутку на размышление…
— Ну? Ну? И неужто же ему поверили? Неужто же его не обыскали? — задыхающимся от волнения голосом воскликнула Марфа Андреевна.
— В том-то и дело, что поверили! А он выскочил в окно, и, когда вошли, его и след простыл. Там до границы-то рукой подать, ближе, чем отсюда до Аничковского дворца, говорят.
— И все с собою унес?
— Все унес, что на нем было, остался только чемодан с рухлядью, да у лакея его мешок, в котором ничего зловредного не нашлось…
— Еще бы он зловредное в мешок к лакею сунул! Надо было самого его, на теле обыскать. Письмо — такая вещь, можно и на крест навесить в ладанку, заместо мощей зашивши, можно в подкладке скрыть. Как же это твой хваленый Борисовский такое дело проморгал? А еще догадливым да ловким, да преданным твоему царскому величеству ты его величаешь! Да я бы на твоем месте и его вместе с тем на дыбу вздернула бы, а не попался тот, так одного бы его…