Эдуард Зорин - Большое Гнездо
— Твое дело божеское, матушка, — хитро прищурясь, отвечал Одноок. — А я мужичкам баловаться не позволяю. Все выбил до зернышка — нынче с исада на Клязьме отправляю хлебушек в Великий Новгород…
— Надоумил бы меня, неразумную, каково получать с уборка половник, а с половника оков [72]?
— Батожком, матушка, батожком.
— Лукавишь, боярин, — улыбнулась игуменья. — С виду ты смирен и ласков, яко агнец. Неужто не жаль тебе твоих холопов?
— Холопа жалеть — самому идти в закупы [73]. Не нами сие заведено — все от бога.
— Набожен ты, боярин, — сказала Досифея. — Истинному христианину дорога прямая — в рай.
— Да и о твоем благочестии, матушка, я зело наслышан.
— Мы к богу ближе….
Так беседовали они ласково и с почтением на обочине, а солнышко подымалось все выше и выше, а когда стало припекать, Одноок велел слугам разбить на берегу реки полстницу [74] и пригласил к себе игуменью полдничать.
Тотчас же поднялась вокруг них суета, у воды запылали охватистые костры.
Под покровом просторной полстницы было прохладно: игуменья с Однооком сидели на коврах, пили квас. С берега доносилось повизгиванье послушниц: мужики озоровали, и Досифея недовольно хмурила брови.
Пока не поспел обед, слово за слово, завязался у Одноока с игуменьей доверительный разговор.
Жаловался боярин на сына своего Звездана:
— Вовсе отрок отбился от рук. Дерзит, отцовых наставлений не слушает, о князе и боярах говорит непотребно, ровно сам не боярский сын, а родился у холопа или рядовича под дырявой крышей… Все есть у добра молодца: и пуховая постель, и нарядная одежа, и обличьем не урод: боярыня-то, помилуй мя господи, какая красавица была!.
— Как же, как же, помню Радмилу, — кивала Досифея, попивая квасок. — И станом стройна, и с лица бела. А скажи-ко, померла в одночасье — почто такое, боярин? — вдруг спросила игуменья. — Поветрие разве какое?..
— Уж и забыла, матушка, — сказал, внезапно побледнев, Одноок. — В тот год многих призвал господь. Люди-то, не то что в своих домах, прямо на улицах падали…
— Припоминаю, припоминаю, — кивнула игуменья. — Да как же ты не уберег ее, красавицу нашу, боярин?
— Все во власти божьей, матушка. Ей бы, Радмилушке-то моей, сидеть-посиживать в тереме, а она привечала больных да сирых. Вот и захворала — три дня маялась, ни есть, ни пить не могла, все только молитвы шептала… Уж больно убивалась по Звездану, родименькая.
Боярин сморщился, пальцем смахнул со щеки слезу — ишь как растрогался. А Досифея слышала совсем другое. От людской молвы не спрячешься, сокровенного не утаишь. Разносили люди, будто сам боярин уморил Радмилу. Пришлась она ему не ко двору: отзывчивая была и добрая — стекались к ней со всего города калики и нищие. Кормила она их и поила, одевала и обувала — оттого и прослыла святой, оттого и невзлюбил ее Одноок. У него ведь каждая ногата на счету. Скареден был боярин, ни себя, ни близких не жалел — лишь бы набить добром свои бретьяницы да скотницы. Бил он Радмилу нещадно, в подклет сажал на хлеб и воду…
— Трудно отлетала Радмилушкина душа, — всхлипывая, ворковал Одноок. — Хоть и прошло с того дня не мало времени, а сердце и поныне кровью запекается. Жжет в груди-то, ох как жжет, матушка.
— Успокойся, боярин, — сказала игуменья. — Душа ее нынче на небесах. А то, что убиваешься, то, что жалеешь, мне ведомо: доброй ты человек, о том все говорят.
Ох, согрешила Досифея, неправду вымолвила! Слово медоточивое вылетело, а в мыслях было иное…
Но Однооку понравилась ее лесть. Он и ухом не повел, не покорежился — слезы высохли на его щеках, как ни в чем не бывало принялся поругивать Звездана:
— Экое учудил: убег с конюшим [75]со двора, а куда — не ведаю…
— Что ты такое говоришь, боярин? Куды убег Звездан? Да слыханное ли это дело!
— Куды убег, у него спроси, матушка. А только осрамил он меня на весь город. И к протопопу ходил я, и ко князю… Князь зело разгневался. Но сыскать обещал. А сыщу, сказал, отроку твоему несдобровать. Худо, совсем худо…
— Да что же ты ему такое сделал, Одноок, — пристально посмотрела на него игуменья, — что ушел твой сын из дому без отчего благословения?
— А мне отколь знать, — нахмурился боярин.
— Может, в каком монастыре объявится? — предположила Досифея.
— Может, и объявится. Князь уж послал людишек пошарить по обителям.
Говоря так, Одноок вздыхал и охал. Игуменья тоже вздыхала и охала, но про себя думала: «Не от сладкой жизни сбежал боярский сын. Знать, довел его Одноок, эко прижимистый какой. Звал гостьей быть, а угощенья пожалел».
Она оглядела накрытый слугами стол, поморщилась: мясо постное, всего на кус, в жбанах кроп [76] пожиже монастырского. Даже хлеба пожалел боярин.
Хотела уж она кликнуть своих послушниц да велеть им нести дорожные припасы, но вовремя спохватилась, а после похвалила себя за рассудительность: свой-то хлебушко еще сгодится — дорога дальняя, а боярское брюхо черевисто [77].
Так и сидели они друг против друга, попивали разбавленное теплой водою вино.
Не дождался Одноок угощенья, а думал: расщедрится игуменья. Досифея посмеивалась: «Оттого и богат боярин, что из блохи сапоги скроит. Да меня не проведешь».
Разъехались они после полудня. Свернули слуги полстницу, поклонился Одноок игуменье:
— Прощай, матушка. Дай бог тебе здоровья.
— И ты прощай, боярин. Спасибо за угощенье.
Рванули кони, взяли с места возок, покатили его к перевозу. Под скрип колес Досифея задремала.
5
Утомительная дорога в возке, верхами и на лодиях была позади. Только что прибывший из Ростова епископ Иоанн, бывший Всеволодов духовник, заступивший на место почившего в бозе дряхлого Луки, еще переодевал дорожное пропыленное платье, как в дверь постучали, и, отстраняя от прохода служку, в горницу вступил Кузьма Ратьшич.
— Входи, Кузьма, входи, — запоздало пригласил его Иоанн, оправляя полы просторной рясы и добродушно улыбаясь.
— С прибытием тебя, отче, — поклонился епископу Кузьма и тоже улыбнулся. — Шел мимо, гляжу— возок на дворе. Давненько ждали тебя, давненько. Должно, не ко времени я — притомился ты, да вот не утерпел. Дай, думаю, взгляну на Иоанна: сколь уж времени не виделись…
Епископ по-простому обнял дружинника и усадил на лавку. Глядя ему в глаза, медленно покачал головой:
— А ты все не стареешь, Кузьма. Будто время обходит тебя стороной…
— Льстишь, отче.
— Радуюсь. Старость не красные дни. Нынче ехал, думал: в былые-то годы всю дорогу от Ростова с одним привалом бы отмахал.
— Ишь, чего захотел, — засмеялся Ратьшич. — По сану тебе не пристало шибко-то гнать. Небось не отрок — духовный пастырь. Суета — дело мирское.
Говорили они так весело, потому что знакомы были давно, и годы у них были равные, и думы были одинаковые — оба служили князю Всеволоду, и Всеволодовы мысли были их мысли, и воля князя была их воля. И иной жизни они не желали.
Еще совсем недавно Кузьма ездил в Киев к митрополиту добывать Иоанну епископию. Трудное это было дело, много положил Ратьшич на него трудов и терпенья, ибо знал: от того, кто сядет в Ростове, будет зависеть многое. Сколь уж лет с благословения ростовских епископов плодилась за спиной владимирского князя боярская вражда, сколь уж раз перекидывался Великий Ростов то к Ростиславичам, то к новгородцам.
Упрям был митрополит, но и осторожен: прямо против Иоанна не высказывался, а время тянул, сносился с Рюриком. Но Рюрик был плохою ему подмогой, а до патриарха в Царьград за неделю не доскачешь.
Богатые дары привез Ратьшич от своего князя на двадцати возах — не только грозил, но и задабривал митрополита Всеволод. И еще знал митрополит, что и в Царьграде есть у владимирского князя заступа, что течет в его жилах и византийская благородная кровь, а терять свое добытое с трудом место в Киеве ему не хотелось. Да и не до Руси было в те дни патриарху: стояло у самых царьградских ворот огромное войско сумасбродных крестоносцев…
Уступил митрополит Всеволоду, утвердил Иоанна в Ростове — так и кончилась там боярская вольница.
С тех пор жил Иоанн и в Ростове и во Владимире. В Ростове больше, потому что нужен еще был там Всеволоду строгий присмотр. Нынче явился епископ к князю после более чем полуторагодовой отлучки.
В замыслы Всеволода он был посвящен и уже догадывался, с чем связана предстоящая встреча.
— Всей смуте новгородской начало — владыко Мартирий, — сказывал Иоанн засидевшемуся у него Ратьшичу. — Посадник ихний Мирошка Нездинич нам не в опаску, хотя и за ним глаз да глаз нужен. А Мартирий напорист и хитер. Бояре, что мечтают, как и прежде, сажать в Новгороде князей по своей воле, глядят на него с надеждой. Оттого и Ефросима отвергли, что был Ефросим разумен и понимал: не время нынче Новгороду ссору заводить со Всеволодом. Купцы, те уж возопили: не стало на земле порядка. И не вижу я иного исхода, как посадить князю нашему сына своего на новгородский стол, а с ним послать дружину…