Луи Арагон - Страстная неделя
Приспела пора заговоров, и 1822 год открывает трагическую эпопею этого поколения: год бунтов, дуэлей, комплотов и казней… год восстаний в Туаре и Сомюре, когда был расстрелян генерал Бертон, когда четыре сержанта из Ла-Рошели взошли на эшафот, несмотря на попытки карбонариев отбить их по пути и подкупить коменданта тюрьмы Бисегр накануне казни. Деньги на это среди прочих дали полковник Фавье, Орас Вернэ и его друг Теодор Жерико. Снова бунтуют в Школе правоведения, приходится закрыть медицинский факультет… Такова была эта молодежь… Какими романтическими слепцами были те же Стендаль или Мюссе, утверждавшие, будто эта молодежь ни во что не верила, будто она умела только пить, курить, развращать девушек и стричь купоны! Чем она была ниже воинов Империи или кондотьеров Ренессанса? Ведь шла она на подвиг без оглядки, без расчета на личную выгоду, без уверенности в победе. Да, ты прав, старик, сыновья солдат II года не посрамили своих отцов. Среди них были не одни лишь щеголи с Гентского бульвара.
Майор Дежорж спит, только непохоже это на мирный сон, слишком тяжело он дышит и весь покрыт липким потом, и вдруг начинает ловить ртом воздух, а потом подозрительно затихает. Ну же, приободрись, постарайся заглянуть вперед, смотри…
Вот сын твой, которым ты гордишься, которого, как и тебя, зовут Фредерик, отправился в Испанию, где республиканцы свергли королей. Разве можно было обойтись тут, на этой границе, без французов, когда парижские Бурбоны решили удушить свободу по ту сторону Пиренеев и армия, наша армия, в которой не вполне изгладилось воспоминание о Вальми, послана против Риего? Сколько их прошло вместе с Фавье от Сан-Себастьяна до Ируна? Не больше полутораста человек, но все они в прошлом участники того или иного заговора, как, например, юный Делон, однокашник Виктора Гюго, приговоренный к смерти по Сомюрскому делу, или Гошар, Помба и Коссен… и когда армия подступает к Бидасоа, они кричат ей: «Солдаты, куда вы идете? Неужто в этой молодой армии, под этим подлым знаменем шагают сыновья победителей при Маренго и Аустерлице? В авангарде у вас капуцины и воры, вас ведут эмигранты и предатели; в арьергарде шагают австрийцы. Вы убиваете свободу, которую отцы ваши утвердили ценою собственной крови, вы восстанавливаете во Франции изуверство и тиранию… То, что у вас зовется «честью» и «дисциплиной», на самом деле преследует гнусную цель растления и унижения нации…» Что могли поделать полтораста человек? Пушки, подвезенные из Франции, в упор расстреливали их. Честь и слава вам, первые защитники нового принципа, принципа солидарности народов, юные герои, о вас ничего не сказано в школьных учебниках, ваши имена будут начисто забыты, но здесь, на Беобийском мосту, вы положили начало той французской традиции, которая облетит весь мир! Спасибо вам за то, что вы во имя Аустерлица стерли с французского народа позор испанской кампании, это преступление Наполеона, пятно на нашем знамени!
Попытайся же, старик, хоть ты и задыхаешься, и стонешь, и тщетно поднимаешь веки, скрывающие уже незрячий взор, попытайся проследить путь твоего сына — вот он в Лондоне, на Денмаркстрит, тесной улочке квартала Сохо, где ютится гонимая Франция. Твой Фредерик был заочно приговорен к смерти. Посмотри на него в среде изгнанников. Вот он беседует с Фавье, который здесь проездом, с генералом Лаллеманом, отправляющимся в Америку, чья жена в 1815 году скрывалась во владениях Жерико. Вокруг него те, что уцелели после восстания в Туаре и Сомюре, и после Ларошельского, после Тулонского, Бельфорского заговоров, среди прочих здесь и Мартен-Майфер, который в 1834 году примет участие в восстании лионских ткачей… Да, это твой сын, тот самый, что сменил лицей на армию, узнав о поражении при Лейпциге. А кто этот двадцатилетний юноша, который в один прекрасный день 1825 года переступил порог дома в Сохо и очутился в самой гуще эмигрантов? Вглядись внимательнее, неужто не узнаешь? Но ведь это твой меньшой, Жан, которого ты посылал спать, когда у него слипались глазки: он приехал повидаться с братом, а завтра он, второй твой сын, последует примеру старшего. Но тебе достаточно проследить путь одного только Фредерика; вот он, рискуя головой, вернулся во Францию и прячется у Армана Карреля… постой, кругом все бурлит, готовится что-то грандиозное, слышишь, как грохочут по улицам телеги, как при свете факелов уносят убитых. Это Париж, это баррикады, и Фредерик с оружием в руках, в крови и пыли стоит во весь рост на одной из них — на улице Роган — и ждет, по его словам, того, ради чего пошел на смерть, — чтобы сама нация создала свое национальное правительство…
Неужели борцы «Трех славных дней» менее велики от того, что их победу свели на нет? И хотя настало царство роберов макеров, твой сын неуклонно продолжал идти путем республиканца. Двадцать девять раз его при Луи-Филиппе привлекали к суду в Аррасе, который он избрал себе ареной борьбы. В ту пору в мире происходят перемены, и, быть может, там, где этого отнюдь не ожидали. В ту пору впервые в мире во французском городе Лионе поднимается рабочее знамя…
Ох, нелегко тебе, бедняга, с последними вздохами, последними угасающими искрами сознания прослеживать путь сына, а может, и лучше, что дальнейшее, самая трагедия, ускользает от тебя. Так спи же, а если это не сон… Я за тебя досмотрю участь твоего сына.
Самая трагедия. В одиночку переделать мир нельзя. Все силы, навалившиеся на рычаг, должны быть одновременно пущены в ход, чтобы разом встряхнуть старый общественный строй и опрокинуть его навсегда… Из Арраса Фредерик завязал сношения с одним политическим заключенным. Этот молодой человек покорил его своим республиканским пылом. И внушил к себе сугубое доверие тем, что он узник. Фредерик предоставил в его распоряжение столбцы газеты, которую основал в Аррасе. Как же, ведь этот узник сражался в Италии плечом к плечу с карбонариями! Сидя в Гамской крепости, он, сын королевы Гортензии, носящий имя Наполеона, в глазах Фредерика стал тем, чем его сделал народ, да ведь и сам он, Луи Бонапарт, щеголял социализмом и ратовал за права рабочих.
Пора такая, когда все меняется. Почему не измениться и этому молодому человеку?
Все меняется, даже облик страны. Наступил 1843 год, Викуанская компания получила концессию на рудники в Нё, между Бетюном и Лансом. Изыскатели проникают повсюду, в чужие поместья, копают, бурят землю в поисках каменного угля. Все заражены этой лихорадкой. Простаки, наслушавшись всяких басен, думают, что у них в садике скрыты несметные сокровища. Создаются промышленные компании. Вырастают терриконы. Крестьяне покидают поля и спускаются в глубь земли. Настало то время, когда все меняется. Ландшафты и люди.
Когда в ноябре 1847 года Фредерик приедет в окрестности Бетюна, в замок Анзен, на банкет, где соберутся Давид д’Анже, Эннекен, Кремье, Шарль Ледрю, Оскар Лафайет, всего четыреста пятьдесят гостей, он из окон замка не узнает привычного с детства пейзажа. Издалека ему покажется, что родной город уже не стоит на возвышенности, столько кругом выросло черных холмов. Скопления кирпичных домиков успели превратиться в новые поселки, ребятишки играют в палисадниках, выпачканных черным золотом. Спустя три месяца Фредерик возвратится сюда комиссаром Республики и назначит новый муниципалитет, среди советников которого я узнаю одного старика — это Беллоне, наш знакомый с 1815 года. Это он говорил Теодору Жерико в Тесном переулке, что если не видишь смысла умирать, значит, есть смысл жить… Твой сын, друг майор, представляет департамент Па-де-Кале в республиканской Палате. Он депутат от партии радикал-социалистов. Однако поспешность губит то, на что уповают люди. Рабочие ведут себя неблагоразумно, но к кому, кроме них, могу я примкнуть? Что и говорить, люди меняются… Республиканцам, друзьям и соратникам в течение тридцати лет, непонятна дружба Фредерика с узником Гамской крепости. Он же горой стоит за социалиста Луи-Наполеона. Он верит в него. И сам становится подозрителен своим товарищам.
Да клянусь же вам, я знаю, он не способен на дурной поступок, он честный человек, он таков, каким сделал его народ. Верьте мне, Луи-Наполеон согласился стать президентом лишь для того, говоря его словами, чтобы споспешествовать укреплению и процветанию Республики. Ну, послушайте, разве я пойду на сделки с совестью? Ведь не примкнул же я в июне к Кавеньяку! Мы можем по пальцам перечесть тех из нас, у кого руки не обагрены кровью народа…
Но 2-е декабря 1851 года показывает Фредерику, какие бездны таились в этом человеке. Осадное положение, разгон учредительного собрания, город во власти преторианцев, ночные аресты защитников Республики, убитые на парижских улицах, Ламбесса, Кайенна… Фредерика точно громом поразило. Он не мог оправиться от удара, пришлось поместить его в больницу для умалишенных. Но можно ли считать его безумным от того лишь, что каждый день из оставшихся двух с половиной лет жизни он проклинал душителей свободы? После его смерти в 1854 году приверженцами Республики были собраны по подписке деньги для надгробного памятника, сохранившегося по сей день. По слухам, император анонимно внес в этот фонд тысячу франков. И ныне бронзовый бюст на могиле — единственное, что осталось от Фредерика Дежоржа. Правда, его именем назвали улицу в Бетюне, которую проложили к вокзалу после того, как здесь прошла железная дорога, были снесены крепостные стены, и городские ворота распахнулись навстречу будущему. Но потом эту прямую как стрела магистраль перекрестили в бульвар Раймона Пуанкаре. И бетюнским детям, играющим на этой разрушенной и вновь отстроенной улице, где не сохранилось ни одного дома от того конца Тесного переулка, на котором жил майор, и где на месте заведения кузнеца Токенна теперь помещается аптека, бетюнским детям — их тоже посылают спать, когда слипаются глазки, — ничего не говорит имя мальчика Фредерика, который, выходя из школы, дрался с балбесами в три раза больше него. И никому оно ничего не говорит. Расспросите хотя бы торговцев. Все это теперь отошло в область преданий.