Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
- Когда я был на соборе в Царьграде, - зашевелил тонкими губами игумен, - то среди постановлений собора было и об этом. Проклятия - оружие верных. В псалмах Давидовых благословение и проклятье чередуются и переплетаются так же неразлучно, как день и ночь. При проклятиях затихают людские страсти.
- Хорошо, игумен, я сказал ведь уже, что в священных книгах не очень разбираюсь, однако помню, что сказано у святого Иакова о языке: "Им благословляем бога и отца и им проклинаем человеков, сотворённых по подобию божию. Из тех же уст выходят благословение и проклятие. Не должно, братия мои, сему так быть".
Но разгореться спору не дал возможности тот, кто послужил тому причиной. Войтишич прервал обоих, слабость уже покинула его, казалось ему, навсегда, он даже сел на своём пышном ложе, воскликнул повеселевшим голосом:
- Дорогие мои, почто вам браниться? Всё едино ведь буду молиться каждое утро, произнося ту же самую свою собственную молитву. Ты не слыхал, лекарь, так послушай. Господи! Пошли мне и сегодня хоть какого-нибудь врага. Хоть никудышного, хоть ничтожнейшего, будь он проклят. Ибо покуда имею врага, живу, господи!
- Тебе, воевода, нужно полежать в покое, - сказал Дулеб, - мы с игуменом пойдём, тебе прежде всего надобен покой. Я сделал всё, что нужно, игумен благословит тебя, а ты поспи.
- Игумен боялся, чтобы душу мою не схватили диаволы, - засмеялся Войтишич. - Вот и прибежал раньше тебя, лекарь. Не знаю, оставит ли он меня и теперь. А что, ежели нечистая сила снова прилетит за моей грешной душой!
- Не прилетит. Спи, воевода. А тебе, отче Анания, негоже затруднять больного. Говорю тебе как лекарь, ибо моё слово возле немощных первейшее. Твоё же - последнее. Но с ним никогда не надобно торопиться.
Он пошёл к двери, а те оба смотрели ему в спину, поражённые двусмысленностью его последних слов, потом Войтишич слабо махнул рукой, выпроваживая от себя игумена, и Анания пошёл следом за Дулебом.
В гриднице слонялись, обходя друг друга, Иваница и Петрило. Глаза Петрилы в темноте светились зловеще, будто у утопленника или у рыбины. И от этих жемчужно-рыбьих глаз, от полутьмы в обширной гриднице, от зловещей фигуры игумена позади себя Дулебу стало жутко. Подумал он о далёком, безмерно доверчивом князе Юрии, вспомнились его высокие замыслы, и отчаяние охватило сердце от неосуществимости того, чем жил загадочный человек целых полстолетия. Ибо разве же допустят сюда Юрия эти анании, войтишичи, петрилы? Ждут ли они его? И захотят ли понять и оценить подлинное величие те, кто привык наслаждаться величием ворованным и незаслуженным?
Темнота царила в гриднице Войтишича, во всём воеводском доме, темнота в душах, темнота в головах. У негодяев всегда темнота в голове. Они никогда ничего не хотят знать. Почему эти ничтожества должны были проникаться высокими думами Долгорукого? Хотели опозорить его перед всем миром, запятнать убийством, и его, Дулеба, использовать в качестве своего орудия для этого. А он поверил. Искал истину. Где? Какую? Поверил этим и ничего не знал про Долгорукого. Да и кто знает здесь, в Киеве? Между тем лишь народ, который знает и чтит своих великих сынов, достоин величия и красоты. Иначе - жалкое существование в грязи, в унижении, в ущербности телесной и - что ещё хуже! - духовной!
- Пошли, Иваница, - бросил Дулеб. - Воеводе уже легче. Нас позовут, когда понадобится.
- Не поздоровался лекарь, - заискивающе промолвил Петрило, намереваясь преградить дорогу Дулебу. - Не виделись так давно. Здоров будь, лекарь.
- Здоров будь и ты.
Дулеб не остановился. Иваница пошёл за ним, оставляя тех двоих в притемнённой гриднице.
- Видел свою Ойку? - спросил Дулеб в переходах.
- Нет, не видно её нигде.
- Почему же не поискал?
- Петрило прилип и не отлипал, пока ты не вышел.
- Говорили о чём-нибудь?
- Выпытывал, кто спровадил нас в Суздаль.
- Сказал?
- Что я, глупый? Мол, сами и поехали, как услышали Войтишича и игумена. Сами же они, мол, и спровадили нас. А он знай твердит своё: кто да кто?
- Не хотели, видно, чтобы мы ехали туда. Знали, как оно обернётся. Для них было бы лучше, если бы я уже тут заявил, что виновен во всём Юрий Суздальский. Тогда провозгласили бы это с церковных амвонов да собрали бы веча в городах - вот и всё. Так они, наверное, намеревались, а мы всё поломали своим глупым упрямством.
- Вот уж! Не такое уж оно и глупое, выходит!
- Теперь выходит так. А когда ты в порубе сидел?
- Кто в порубе сидел, тот не человек. А мы же с тобой благополучно выбрались.
- Так поищем твою Ойку?
- Не хочу. Знала, что мы тут, могла бы и показаться.
- А ежели не знала?
- И тогда бы могла показаться.
Дулеб не настаивал. Они вышли за ворота. Киев уже погружался в сон. Ни единого огонька не видно было над великим городом; дома, церкви, деревья сливались во что-то причудливотёмное, было то время, когда ещё не перекликаются, разгоняя сон, сторожа и не лают лукаво из-под ворот обленившиеся псы, - время неопределённости и настороженности. Время замирания, перехода от кипения, движения, дневной суматохи к спокойствию, ночной неподвижности. Каждый день перед наступлением сумерек сторожа выгоняют из Киева всех, кто не имеет в городе пристанища на ночь, выезжают все возы, выходят все люди, даже бездомные псы выбегают за городские ворота, боясь оставаться на ночь в этом загадочном, притаившемся городе.
И лишь теперь, идя рядом с Дулебом, средь темноты и настороженности, понял внезапно Иваница, сколько должна была натерпеться в прошлом году Ойка, бегая по ночам то в монастырь Феодора, чтобы выманить оттуда его, Иваницу, то пробираясь за ворота Киева, чтобы найти их на берегу Почайны в Кричковой хижине. Принуждали её к этому или же она сама, забыв про страх, про опасность, старалась помешать намерениям тех, кто всячески препятствовал Дулебу и его расследованиям? Самовольно или по принуждению? Как бы там ни было, но он должен был бы пожалеть девушку, а не говорить ей огорчительные слова; Иваница в темноте тяжело вздохнул, так тяжело, что Дулеб даже засмеялся.
- Жалеешь, что не увидел? - спросил он.
- Ну да. Видел уже. Не говорил тебе, ибо и говорить нечего. Какая-то она не такая. Дикая и странная.
- Иной не знаю твою Ойку. Покуда дикая, потуда и привлекательная. Должна быть неприручённой и строптивой. Это женщина настоящая.
Иваница ничего не ответил, снова вздохнул, и Дулеб не стал бередить его душу. Ни с чем уехали они отсюда год назад. Ни с чем и возвратились. Всё начиналось заново.
В Десятинной церкви устроили торжественное молебствие в честь похода Изяслава в Суздальскую землю против Юрия Долгорукого. Князь Владимир, на глазах у которого год назад был убит Игорь, снова остался в Киеве вместо старшего брата и подговорён был то ли боярами, то ли игуменом Ананией, а может быть, и самим митрополитом Климентом созвать в стольный град князей, воевод, бояр, иереев, поклониться мощам святого Климента, привезённым некогда из Корсуня ещё Владимиром Крестителем, и попросить успеха Изяславу в походе, быть может и решающем для судьбы всей земли Русской.
Так съехались в Киев все лучшие мужи, из Переяслава прибыл сын Изяслава Мстислав, из далёкого пограничного Богска прискакал со своей дружиной Ростислав Юрьевич, пышный и гордый, будто и не шли где-то полки на его родного отца и на землю, где он родился и вырос.
Дулеб, как человек из княжеского окружения, тоже был в Десятинной церкви, среди роскошно убранного боярства, которое словно бы плавало в облаках кадильного дыма, сверкало в сиянии многочисленных свечей, лишённое лиц, - сплошные напыщенность и чванство. Впереди стояли князья, но и к ним не чувствовалось уважения в боярской толпе, где были Войтишич и тысяцкие, тиуны и восьминники; сверкали из вишнёво-золотого мрака лики святых и великомучеников, но до них не было никакого дела этим людям, погруженным в собственную сытость и жадность.
У них была единая мысль, которой они не скрывали: кто же выйдет служить молебен. Дулеб считал, что это будет сам митрополит, но митрополит со свитой вышел и сел на возвышение сбоку, а возле амвона очутился никчёмный, начисто утонувший в негнущихся, тканных чистым золотом торжественных одеяниях игумен Анания, который неведомо по какой чести должен был заменить здесь и архиерея, и епископа, и самого митрополита.
Голос Анании, обычно вялый и глуховатый, здесь, среди этого величия, терялся и вовсе; игумен не говорил, не напевал, не изрекал торжественно, а словно бы мычал, зато пытался выделить каждое слово, говорил неторопливо, смакуя сказанное, обращался не столько к святому Клименту, сколько к собравшимся в соборе, ибо всё это сделано было для них, подлинных хозяев и повелителей Киева, которые лишь прикрывались именем князя, готовые устранить его, как только он проявит непослушание и непокорность их высокой воле, их власти, их с деда-прадеда богатству, которое единственное! - имеет вес в этом мире.