Сирило Вильяверде - Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Уже после двенадцати часов ночи музыка прекратилась, и гости, не слишком близко знавшие хозяйку дома, понемногу начали расходиться. До этого Мерседес даже не упоминала, что пора ужинать. Теперь, чтобы поторопить гостей с уходом, она схватила под руку обеих своих подруг и почти силком увлекла их в глубь двора, где был накрыт стол. За ней пошли другие, в том числе и музыканты Пимьента и Бриндис, комиссар Канталапьедра и неотступно следовавший за ним альгвасил с большими бакенбардами. Леонардо и его друг Диего Менесес. Женщины — а их было немного — уселись вокруг стола, мужчины же встали за стульями своих избранниц. Случайно или потому, что комиссару по его должности было оказано особое уважение, но за столом Канталапьедра и Айала оказались рядом, на почетном месте.
Несомненно, затянувшиеся танцы раздразнили аппетит приглашенных обоего пола, ибо, дружно принявшись кто за ветчину, а кто за рыбу, маслины и прочие лакомства, они за несколько минут изрядно разгрузили стол. Утолив первый голод, вспомнили о галантности и учтивости; ведь по ним можно безошибочно судить о воспитании человека. Герои нашей правдивой истории, обрисованные нами в общих чертах, не получили не только хорошего, но даже того самого простого воспитания, которое можно получить на Кубе. Поэтому легко понять, что расточаемые ими любезности и знаки нежного внимания отнюдь не отличались ни деликатностью, ни утонченностью.
— Пусть Канталапьедра что-нибудь скажет, — предложил кто-то.
— Канталапьедра не говорит, когда ест, — ответил сам комиссар, обгладывая ножку индейки.
— Ну так пускай не ест, если из-за этого он должен молчать, — вмешался кто-то еще.
— Ну уж нет, и есть и разговаривать я буду, пока богу душу не отдам, — заявил комиссар. — Да и как вы требуете, чтобы я говорил, если у меня еще в глотке сухо?
— Вот мой бокал! Вот мой! Возьмите вот этот! — послышался по крайней мере добрый десяток голосов, и множество рук протянулось над столом. Они передавали комиссару один за другим бокалы, наполненные разными винами. Он опрокинул их все залпом не поморщившись, только чуть покраснел да глаза его слегка увлажнились. Затем комиссар налил себе сам бокал искристого шампанского, откашлялся и, выпятив грудь, зычным, но хрипловатым голосом произнес:
— Внимание! В день счастливых именин моей приятельницы Мерседес Айала я посвящаю ей это десятистишие:
Позволь в счастливый этот миг
Сказать тебе, мой светоч Мерседита:
В твоем прекрасном взгляде стрелы скрыты,
И в сердце мне он глубоко проник.
О, выслушай души несчастный крик
Того, кто по очам твоим вздыхает.
Кто ими бредит и о них мечтает.
Твой взор мне даже воздух заменяет,
И в мире том, где души ложь терзает,
Он жизнь мою хранит!
Эта пошлая и безвкусная импровизация была встречена шумными рукоплесканиями, некоторые даже постукивали ножами о тарелки, выражая свое восхищение. И, наконец, в награду за поэтический труд одна из дам, зацепив маслину той вилкой, которой только что ела сама, поднесла это угощение комиссару. Вслед за ней ее соседка предложила поэту ломтик ветчины, а гостья, сидевшая подальше, — кусочек индейки, и так одна за другой, пока Мерседес не положила конец этой веренице подношений. Она поднялась и, передавая Леонардо свой бокал, наполненный хересом, попросила, чтобы он тоже что-нибудь сымпровизировал. Комиссар, воспользовавшись заминкой, поднялся из-за стола и незаметно направился к колодцу; здесь, вложив два пальца в рот, он удалил все, что только что обильно поглощал, и, вполне освеженный, восстановив свои силы, вернулся к столу. Благодаря столь простому, сколь и удобному средству он смог вновь начать есть и пить, словно за весь вечер у него еще не было ни крошки во рту. Остальные мужчины, изрядно выпившие, но не знавшие действенного средства Канталапьедры, уже с трудом могли прямо держать голову. Не составлял исключения и молодой Леонардо.
Этому плачевному обстоятельству следует приписать то, что столь благородный и хорошо воспитанный юноша тоже согласился сочинить вирши в честь героини праздника. Худо ли, хорошо ли, но он их действительно произнес, и ему тоже аплодировали и угощали его не меньше, чем предыдущего рифмоплета. Однако надо сказать, что Сесилия Вальдес, не в пример другим, совсем не восторгалась поэтическими потугами юноши. Она хранила молчание и была явно раздражена. Не расточала похвал и Немесия, которая тихо, но оживленно переговаривалась со своим братом Хосе Долорес Пимьентой.
— Значит, кто-нибудь будет на запятках? — настойчиво спрашивал он.
— Возможно, и нет, — возражала Немесия.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю, и не только это. Разве мне тоже нужно, чтобы меня кормили с ложечки?
— Что-то непонятно…
— Сейчас нет времени объяснять.
— Времени более чем достаточно, сестрица.
— К тому же здесь и стены имеют уши.
— Какое! Все так шумят!
— Ладно, не спорь. Я тебе говорю, не упрямься.
— Не хочу упускать удобного случая.
— Тебе придется пережить неприятные минуты.
— Не все ли равно, если я делаю то, что считаю нужным?
— Повторяю тебе, Хосе Долорес, не вмешивайся не в свое дело, не упорствуй. Своим упрямством ты отбиваешь у меня охоту помочь тебе. А я, кажется, в этом разбираюсь лучше, чем ты.
Прежде чем улегся шум голосов и прекратились рукоплескания и удары ножами по тарелкам и столу, Леонардо что-то сказал Сесилии на ухо и вышел на улицу, таща за руку Менесеса. Юноша вышел, ни с кем не попрощавшись — на английский манер, как сказал Канталапьедра, когда молодых людей хватились. Несмотря на мелкий дождь, оба молодых человека, взявшись за руки, направились по Гаванской улице к центру города. На первом же перекрестке, у предместья Сан-Исидро, Менесес пошел направо, а Леонардо завернул за угол больницы Де-Паула.
Легкие светло-серые тучки, разрываемые свежим северо-восточным ветром, стройной вереницей одна за другой проплывали мимо ущербной луны, уже стоявшей в зените и лившей порою свой тусклый свет. На узкой и кривой улочке, которую пересекал Леонардо, было совсем темно, и он толком не мог даже рассмотреть дороги, пока не дошел до маленькой площади перед больницей. Только тут левая сторона мостовой время от времени освещалась; остальное пространство находилось в тени, отбрасываемой высокими стенами церкви Де-Паула. Держась этих стен, юноша смог различить свой экипаж: лошади под ветром и дождем, хлеставшим им прямо в морду, стояли понуро, опустив уши. Верх коляски был поднят, но кучера не было видно ни на обычном месте в седле, ни на запятках, ни в проеме широких церковных дверей, где можно было укрыться от дождя. Посмотрев еще раз, Леонардо наконец сообразил, куда скрылся кучер. Он сидел вполоборота на дне коляски, положив голову и руки на мягкие сафьяновые подушки и свесив ноги в широких сапогах наружу. На земле лежал хлыст, выпавший из рук спящего. Леонардо поднял хлыст и, откинув верх экипажа, изо всех сил хлестнул кучера два-три раза по спине.
— Сеньор! — воскликнул возница, сразу очнувшись от испуга и боли.
Это был молодой, довольно коренастый и широкий в плечах мулат, с лицом, пожалуй, более мужественным, если не более надменным, чем у того, кто только что его отстегал. Он носил обычную в ту пору для кучеров на Кубе куртку темного сукна, обшитую галунами, пикейный жилет, рубашку с матросским воротником, холщовые штаны, огромные сапоги колоколом и черную круглую шляпу с золотым галуном. В ту пору у кучеров имелась еще одна неотъемлемая принадлежность наряда — двойные серебряные шпоры, которых сегодня у мулата не было.
— Эй ты! — грубо окликнул его хозяин, ибо им и был молодой Леонардо. — Дрыхнешь себе, а лошади стоят без присмотра — так, что ли? А если б они вдруг испугавшись чего-нибудь, понесли по этим дьявольским улицам?
— Что вы, сеньор, да разве я спал! — осмелился возразить кучер.
— Как не спал? Право, Апонте, можно подумать, что либо ты меня совсем не знаешь, либо считаешь за дурака. Ну, вот что: садись-ка сейчас, а там я сведу с тобой счеты. Отправляйся с коляской к дому, где идет куна, захвати тех двух сеньорит, которых ты отвозил туда, и развези их по домам. Я буду ждать тебя у стены монастыря святой Клары, на углу Гаванской улицы. Только смотри не разрешай никому ехать на запятках, слышишь?
— Слышу, сеньор! — ответил Апонте, трогаясь в направлении переулка Сан-Хосе. У подъезда дома, где танцевали, Апонте, не спешиваясь, обратился к входившему в дом незнакомцу: — Не откажите передать сеньорите Сесилии, что коляска подана.
Несмотря на это добавление к имени, принятое на Кубе только по отношению к белым девушкам, неизвестный в точности выполнил данное ему поручение.