Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Лебединая песнь
– Кстати, Ася! Мадам говорила, что под подушкой у тебя вчера опять лежала книга, – сказала Наталья Павловна, – а я ведь тебе запретила читать в постели.
– Это не книга, бабушка, нет – это Шопен.
– Шопен? Зачем же он под подушкой?
– Так надо, бабушка. Он вот пролежит ночь, а утром я играю наизусть то, что просматривала вчера.
– Ты и без этой телепатии все играешь наизусть, Ася, – сказал Сергей Петрович, вставая и целуя руку матери.
– А что такое телепатия, дядя? Ну вот, я уже вижу, что ты сейчас скажешь мне свое «рано» или «вредно», а это такие скучные слова!
– А вот и нет! Для разнообразия скажу: «Отвяжись!» – так как объяснять у меня нет времени: вечером я играю в рабочем клубе, и мне надо спешно репетировать «Рондо каприччиозо» Сен-Санса. Попробуй мне проаккомпанировать. Сумеешь?…
Камины еще доживали свой век в старых барских квартирах: в какой-нибудь гостиной, где под хрустальной люстрой втиснута кровать, а кресла и рояль завалены старыми портретами или энциклопедией Брокгаузена из только что вынесенных шкафов, мелькали еще у огня живые тени минувшего времени: вот худая рука старика по ветхозаветной визитке, длинные подагрические пальцы с масонским перстнем берутся за щипцы; вот освещенный игрой пламени заостренный профиль старушки, которая зябко кутается в старую вязаную шаль – безнадежный взгляд остановился на вспыхивающих угольках; а вот две прижавшиеся друг к другу головки – золотистая и другая потемнее, две пары глаз одинаково смотрят в огонь…
Посмеет ли коснуться юности та обреченность, которая невидимо разгуливает между старой мебелью таких гостиных и отмечает все ненужное для новой эпохи, осужденное на умирание, лишнее, как и сами эти камины, которые скоро заменят газовые калориферы? Посмеет, как показали события.
– Он говорил опять, что папа был классовый враг и что революционный пролетариат не может потерпеть в своих рядах остатки аристократии, дети репрессированных лиц будто бы тем опасны, что они злы. Это я-то опасна, Ася! Чем я могу быть опасна, хотела бы я знать? Когда это говорят твоему дяде, это еще понять можно, но мне!
Леля печально примолкла.
– Да, это в самом деле странно. Тетя Зина очень расстроилась, Леля?
– Мама даже плакала потихоньку от меня. Ведь этими цветами, которые мы делаем, не прожить. Я вчера целый день вертела эти противные розы, исколола все пальцы, а много ли это дает? А продавать их все трудней и трудней становится. На работу маму не принимают, а за цветы штрафуют. Последний раз мама пряталась от милиционера на пятом этаже какой-то лестницы вместе с бабой, продававшей корешки для супа. А когда они настигают, то берут штраф, который сводит к нулю заработок целой недели. Мама теперь так волнуется, когда идет на улицу с цветами, что вся дрожит, а меня отпустить ни за что не хочет: маме кажется, что если с цветами выйду я, то ко мне непременно пристанет матрос и будет… что-то страшное. А я от милиции сумела бы убежать лучше мамы – ноги у меня быстрее. Вчера мама сказала про твою маму: «Какая счастливая Ольга, что умерла в восемнадцатом и не узнала всех тех мучений, которые выпали на мою долю!» Ну зачем говорить такие вещи? От них никому не лучше! Меня это раздражает.
Ася помешала в камине и при его свете взглянула на огорченное личико сестры.
– Мы с мамой теперь из-за всего ссоримся, совсем ни о чем договориться не можем, – продолжала Леля. – Безвыходность нашего положения хоть кого изведет! У твоей бабушки хоть квартира сохранилась, можно продавать вещи, и Сергей Петрович все-таки зарабатывает в оркестре – очень много значит, когда в семье есть мужчина. А мы с мамой теперь одни, у нас – пустые стены и впереди никакой перспективы! Оказывается, я – дурная дочь: мне и жаль маму и досадно на нее. Вчера мама опять устроила мне сцену из-за того, что я пошла на вечер к нашей евреечке-соседке. Прасковья наша – монстр, так и пышет классовой злобой, а Ревекка, право же, очень симпатичная и всегда рада меня повеселить, она даже ко мне как будто заискивает, не понимаю почему! Но тут, изволите ли видеть, разыгрывается классовая гордость у мамы – это, мол, не твое общество и нечего тебе делать среди этих евреев. Noblesse oblige [11] – не забывай, что ты – Нелидова! Но если вокруг нас нет, нет прежней среды, нет grande tenue [12], – что нам остается делать? Ася, подумай только, напрасно пропадают, уходят наши лучшие годы, наша молодость, которая уже не вернется! Мы не веселимся, не танцуем, сидим, как в норе. Мне скоро девятнадцать, а я еще ни разу не потанцевала. Если нет прежнего общества, надо довольствоваться тем, какое есть, а мама не хочет этого понять.
– Леля, не говори так! Тетя Зина изболелась за тебя душой – у нее всегда такое измученное лицо, – перебила Ася.
Глаза у Лели на минуту стали влажными, но она тряхнула головой, как будто отгоняя ненужную чувствительность.
– Зачем же мама отнимает у меня последнюю возможность повеселиться? У нее у самой было все в мои годы. Увидишь, Ася, жизнь пройдет мимо нас, и те, которым мы дороги, способствуют этому первые!
– Это ничего, Леля, так иногда бывает: сначала как будто все идет мимо, а потом вдруг придет очень большое счастье, как во французских сказках. Надо уметь ждать, Леля. Если бы все приходило так быстро, было бы даже неинтересно.
– Ты сказочного принца ждешь? Это твоя мадам тебе внушает. Она зовет тебя Сандрильеной, но хоть мы было и заподозрили в ней фею Берилюну под впечатлением Меттерлинга, ты хорошо теперь знаешь, что она не оказалась волшебницей и не может преобразить твою жизнь и вызвать для тебя из тыквы наряды и экипаж, а если б и вызвала – придворных балов и принцев теперь нет, поехать некуда.
Ася по-прежнему смотрела в огонь.
– Я всегда очень любила читать про фей и волшебников, – сказала она, понижая голос. – Я помню, когда покойная мама одевалась перед своими зеркалами, чтобы ехать в театр или на бал, мне разрешалось присутствовать и перебирать ее драгоценности. У мамы был шарф, воздушный, бледно-лиловый, весь затканный блестками. Я куталась в него и, воображая, что я – фея Сирень, танцевала в зале. Я говорила всем, что когда вырасту, стану феей! Теперь, конечно, я в фей уже не верю… Но в чудеса… Не удивляйся, Леля, в чудеса – верю. Как бы это объяснить? Я верю, что когда человек чего-то пожелает всем своим существом, желание это, как молитва, поднимется к Богу, а может быть, оно само по себе имеет магическое действие… Так или иначе, оно должно будет найти свое осуществление, повлиять на будущее. Я верю, что в жизнь каждого человека, который умеет желать и ждать, может войти чудо. К кому – сказочный принц, к кому – царство или принцесса, к кому – талант, или мудрость, или красота… Ко мне – я в этом уверена – придет если не принц, то рыцарь. Он не будет в доспехах, конечно, нет! А все равно рыцарь «без страха и упрека». Может быть, это будет белый офицер, как папа, или наследник-цесаревич Алексей, который окажется жив… кто-нибудь… я не знаю. Он будет, может быть, гоним или в нищете, и я его должна буду узнать в этом виде, как в образе медведя узнают принцев. И я его сейчас же по лицу, по первому слову узнаю! Он принесет мне большое-большое счастье, и все как бы расцветет вокруг нас! Это будет мой Лоэнгрин. Но для того чтобы это случилось, желание мое должно быть цельным и несокрушимым… Понимаешь, Леля?
– Ты экзальтированная, Ася, а я слышала, что именно те девушки, у которых экзальтированные головы, всего чаще оказываются с рыбьей кровью. Вот ты и есть такая. Не зря Шура зовет тебя Снегурочкой. А мне кажется, что они – наши рыцари заставляют себя ждать слишком долго! Никто еще не влюбился в меня ни разу, кроме этого меланхоличного барона Штейнгеля, который мучил всех нас нескончаемыми философскими разговорами. Мама только теперь рассказала, что он просил у нее моей руки и уехал за границу только после того, как она ему отказала – ведь мне тогда было только пятнадцать, а ему – тридцать пять! Разве это мужчина? Если наши рыцари придут, когда и мы будем старухами или сорокалетними старыми девами, – это будет немного смешно. Иногда я думаю, что они уже опоздали, потому что я уже успела измениться с тех пор, как впервые начала догадываться о любви. Ты способна будешь до седых волос прождать своего принца, а я – нет, мне захочется реализовать свою мечту, и, наверно, придется несколько снизить требования.
Ася вздохнула, как будто почувствовала себя опечаленной.
– Если ты будешь возмущаться и колебаться, Леля, боюсь, рыцарь твой, твой царевич вовсе не придет! В последнее время ты стала как будто другая.
– Может быть… но чем я виновата, если меня не радуют теперь наши прежние немногие радости, которые у нас все-таки были: наши поездки в Царское Село, наши вылазки в капеллу с Сергеем Петровичем, наше пение хором, чтение Андерсена по вечерам… мне все прискучило!