Ирина Головкина (Римская-Корсакова) - Лебединая песнь
– А Шуберта-то, Шуберта как начала! – сказал опять первый мальчик. – Молодец девчонка! Откуда взялась такая? Я ее раньше не слышал.
Аплодисменты были дружные и бурные. Мальчики позади Елочки завопили «бис», многие подхватили – Елочка могла быть довольна. Ася выбежала раскланиваться (и это у нее получалось очень изящно) и вопросительно посмотрела при этом на учительницу. Та кивнула, и Ася снова села к роялю. Она взяла несколько печальных аккордов…
– Прелюд Шопена, – прошептал тотчас все тот же юнец в свитере. Он в течение всего концерта безошибочно называл исполняемые вещи к немалому удивлению Елочки.
– Шабаш… Путается! – услышала она вдруг его шепот. – Эх, жаль! Хорошо начала!
Сердце Елочки тревожно забилось… Ася взяла еще два-три аккорда, прозвучавших неуверенно, и вдруг вскочила и галопом убежала с эстрады.
– Задала стрекача с перепугу! – добродушно засмеялся еврей. – Похлопаем ей еще, Сашка.
Елочка испуганно взглянула в первый ряд, где сидели педагоги: они оживленно переговаривались между собой, и Юлия Ивановна что-то, казалось, им объясняла. Объявили следующий номер. Когда концерт кончился, Елочка увидела Асю уже в зале. Она стояла около пожилой дамы с седыми буклями и симпатичным лицом.
– Что случилось, Ася? Вы сбились? – спросила, подходя, Елочка.
– Да, неудача! У меня всегда так. Видите ли, на бис был у нас приготовлен этюд Мошковского En automne, но мне что-то не захотелось его играть. Вчера я слышала вот этот прелюд, а за сегодняшний день он у меня переплелся с глазами Дианы и памятью папы. Вот мне и взбрело на ум – дай-ка сыграю этот прелюд. Начала удачно, а потом… Дома бы я попуталась да и подобрала, ну а на эстраде – остановилась. Это мне хороший урок: не выходи впредь на эстраду, не прорепетировав хотя бы раз.
Елочка с изумлением посмотрела на нее.
– Как? Вы не играли ни разу эту вещь?
– Ни разу.
– И вы, прослушав музыкально произведение один раз, можете его повторить?
– Вот и не смогла, как видите.
Елочка не верила своим ушам. Сама не обладая музыкальной памятью, она не могла вообразить себе ничего подобного.
– А педагоги будут знать, что вы играли без подготовки? – спросила она.
– Юлия Ивановна знает, а другие… Не все ли равно?
– А вы с Юлией Ивановной уже разговаривали?
– Да. Она поймала меня в артистической и строго сказала, что программа должна быть согласована с педагогом, и никакие вольности не допускаются. А я почему-то думала, что бисом вольна распоряжаться, как хочу. Я просила Юлию Ивановну меня извинить. Она поцеловала меня в лоб и, кажется, простила.
«Еще бы не простить!» – подумала Елочка.
– Жаль, что опять неудача! – продолжала печально Ася. -Бабушка и дядя Сережа будут спрашивать… Хоть бы мне их чем-нибудь порадовать. Ну да надо быть храбрым оловянным солдатиком, как у Андерсена.
– Courage, mon enfant, courage! – подхватила неунывающая француженка. – Vene donc. Il fait tard, Son excelance – madame, votre grand-mere – nous attend. [7]
На следующий день в канцелярии школы Елочка увидела Юлию Ивановну, которая разговаривала с директором. Произнесли фамилию Аси, и Елочка насторожилась.
– На прошлом уроке эта девушка подбирала на рояле отрывки из очаровавшей ее «Снегурочки», которую накануне слышала в первый раз, – говорила Юлия Ивановна.- У нее огромные данные, но нет школы, нет постановки руки и слабая техника. Последнее время она занималась только со своим дядей – бывший офицер, скрипач-дилетант… Какую школу мог он преподать ей, а тем более по фортепиано? Притом она, по-видимому, не сознает степени своего дарования.
– А это бывает чрезвычайно редко, – вставил директор очень выразительно.
– О, да! Еще бы! Ее в этом отношении нельзя даже сравнивать с нашими «вундеркиндами». Полагаю, что когда вы ее услышите, вы согласитесь со мной, что талант ее станет в недалеком будущем украшением нашей школы, и не откажитесь способствовать…
Бухгалтерша окликнула Елочку, протягивая ей квитанцию очередного взноса, и помешала услышать конец беседы. Отрывки из «Снегурочки» крепко засели в воображении Елочки. Лежа в этот вечер в постели, она глубоко задумалась над тем чувством, которое внушила ей Ася.
С детства в воображении Елочки сложился образ женского существа – сначала девочки, а позднее девушки, в котором было как раз все то, чего не хватало ей. Это было как бы противоположное ей начало и вместе с тем то, чем она сама хотела бы быть, если бы могла изменить свою натуру. В этом образе доведена была до максимума способность быть милой и обаятельной – все то женское очарование, которого она была лишена, хотя обладала вполне женской душой. В этом образе должна была быть непосредственность, в то время как она сама всегда ограничивала себя всевозможными условностями и запретами, и непременно – талантливость, по которой она тосковала, и без которой человек представлялся ей незавершенным, недоделанным, не имеющим цены. Та интенсивная интеллектуальная жизнь, та внутренняя настороженность, способность к самоанализу и чувство долга, которые составляли квинтэссенцию ее собственной природы – им она не оставляла места в этом образе. Эти свойства были слишком кровно с ней связаны, чтобы иметь интерес или прелесть в ее глазах. Всякий раз, когда она в ком-либо ловила отдельные рассеянные черты этого манящего образа, она говорила себе: «Похоже». И понемногу слово «похоже» стало у нее именем существительным, независимым понятием, определяющим собой всю совокупность признаков того, чем она хотела бы стать, если б могла отказаться от себя. Но не было еще девушки или женщины, которая соединила бы в себе достаточно цельно и тонко все свойства этого «похоже». И вот теперь Ася как будто разом воплотила их в себе все! Прибавилось еще обаяние аристократического происхождения, к чему не была равнодушна Елочка, и то, что Ася до некоторой степени являлась существом гонимым. Чувство, которое внушила Елочке Ася, отдаленно напомнило ей то глубокое невысказанное обожание, которое в дни ее юности зажглось в ней к раненому офицеру, набросив траурную тень на ее молодость. Тот же захватывающий интерес к личности человека, та же болезненная нежность и обостренная впечатлительность к всему, что хоть отдаленно касалось любимого предмета. Чувство к офицеру было глубже, сильнее, фатальнее, к нему примешивалось сострадание и отдаленные, неясные надежды на то, что может принести счастье… Этот человек тоже являлся сосредоточием свойств, которые ей хотелось найти уже не в себе, а в любимом мужчине. Отсюда и шло родство в ответных вибрациях ее души на очаровавшие ее образы.
Недавно она окончательно разошлась с институтской подругой Марочкой: зашел разговор о музыке, и та небрежно бросила Елочке:
– Ах, оставь, пожалуйста, музыку ты любить не можешь, потому что у тебя вовсе нет слуха. В оперу ты ходишь, чтобы смотреть, как умирает jeune premier [8].
Слова эти показались Елочке крайне неделикатными. Она не могла не признаться самой себе, что подруга ее проявила неожиданную проницательность – герой, и особенно герой трагически погибающий, пусть даже оперный, продолжал сохранять особое обаяние над ее воображением. И то, что это было понято и выражено словами, было всего болезненней.
Думая теперь о себе и об Асе, Елочка спрашивала себя: к чему приведет попытка созидать отношения, когда это приносит с некоторых пор только царапины ее болезненно-чувствительному душевному организму?
«Подругами мы стать не можем: мы слишком разные и по характеру и по возрасту, – рассуждала она. – Ася эта моложе меня лет на восемь и она – «похоже»! Она скоро выйдет замуж, как все они, хорошенькие. Я все равно буду ей не нужна и не интересна. Мне лучше ни к кому не привязываться или повториться опять то же: я вложу себя всю и пусть в ином виде, а все равно получу удар. Я – неудачница. Мне, как улитке, спокойней и лучше в моей раковине, и я из нее не выйду».
Решение было принято, и на следующий раз она пришла на урок не раньше, а напротив, позднее, чтобы больше не встречать Асю.
Глава третья
Нашу Родину буря сожгла,
Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?
Б. Пастернак.В комнате, которая представляла собой одновременно и столовую и гостиную и где предметы самого изысканного убранства перемешивались с предметами первой необходимости, садились обедать.
В сервировке стола были старое серебро и дорогой фарфор, но вместо тонких яств на тарелки прямо из кастрюли клали вареную картошку. Старая дама с седыми волосами, зачесанными в высокую прическу, сидела на хозяйском месте, черты ее лица были как будто вылеплены из севрского фарфора, как те изящные чашки, которые стояли перед ней на серебряном подносе с вензелем под дворянской короной. Черты эти повторялись, несколько измененные, в лице мужчины лет тридцати пяти, сидевшего по правую руку старой дамы, и в лице молодой девушки, которая собирала тарелки со стола; горничные уже отошли в область преданий в этом доме.